Неточные совпадения
— Да как же, матушка! Раз,
что жар, а другое дело, последняя станция до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст еще. Спознишься выехать, будет ни два ни полтора. Завтра, вон, люди говорят, Петров день; добрые люди
к вечерням пойдут; Агнии Николаевне и сустреть вас некогда будет.
Глаз ее теперь нельзя видеть, потому
что они закрыты длинными ресницами, но в институте, из которого она возвращается
к домашним ларам, всегда говорили,
что ни у кого нет таких прелестных глаз, как у Лизы Бахаревой.
—
Что вы,
что вы это, — закрасневшись, лепетала сестра Феоктиста и протянула руку
к только
что снятой шапке; но Лиза схватила ее за руки и, любуясь монахиней, несколько раз крепко ее поцеловала. Женни тоже не отказалась от этого удовольствия и, перегнув
к себе стройный стан Феоктисты, обе девушки с восторгом целовали ее своими свежими устами.
Знала я,
что как пристанешь
к нему лаской, беспременно он тебе сделает.
Только пробило одиннадцать часов, я и стала надевать шубейку, чтоб
к мужу-то идти, да только
что хотела поставить ногу на порог, а в двери наш молодец из лавки, как есть полотно бледный.
—
Что, мол, пожар,
что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «
К городничему, говорит, за реку чего-то пошли, сказали,
что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
— Врешь, говорю тебе. —
К брату давно поехали дать знать,
что барышни прибыли?
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками,
что никак не хочется верить, будто есть люди, равнодушные
к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома,
что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
Деревенский человек, как бы ни мала была степень его созерцательности, как бы ни велики были гнетущие его нужды и заботы, всегда чуток
к тому,
что происходит в природе.
Дамы шли тоже так торопливо,
что Ольга Сергеевна, несколько раз споткнувшись на подол своего длинного платья, наконец приостановилась и, обратясь
к младшей дочери, сказала...
— Лизок мой! — и, прежде
чем девушка успела сделать
к нему шаг, споткнулся и упал прямо
к ее ногам.
—
Что такое?
что такое? — Режьте скорей постромки! — крикнул Бахарев, подскочив
к испуганным лошадям и держа за повод дрожащую коренную, между тем как упавшая пристяжная барахталась, стоя по брюхо в воде, с оторванным поводом и одною только постромкою. Набежали люди, благополучно свели с моста тарантас и вывели, не входя вовсе в воду, упавшую пристяжную.
Как только кандидат Юстин Помада пришел в состояние, в котором был способен сознать,
что в самом деле в жизни бывают неожиданные и довольно странные случаи, он отодвинулся от мокрой сваи и хотел идти
к берегу, но жестокая боль в плече и в боку тотчас же остановила его.
С отъездом ученика в Питер Помада было опять призадумался,
что с собой делать, но добрая камергерша позвала его как-то
к себе и сказала...
—
Что, Николавна? — проговорил он, обращаясь
к давно ему знакомой костоправке.
— Без церемонии, господа, — прошу вас поближе
к самовару и
к хозяйке, а то я боюсь,
что она со мною, стариком, заскучает.
Исправнику лошадиную кладь закатил и сказал,
что если он завтра не поедет, то я еду
к другому телу; бабу записал умершею от апоплексического удара, а фельдшеру дал записочку
к городничему, чтобы тот с ним позанялся; эскадронному командиру сказал: «убирайтесь, ваше благородие,
к черту, я ваших мошенничеств прикрывать не намерен», и написал,
что следовало; волка посоветовал исправнику казнить по полевому военному положению, а от Ольги Александровны, взволнованной каретою немца Ицки Готлибовича Абрамзона, ушел
к вам чай пить.
Уйдите от нас, гадких и вредных людей, и пожалейте,
что мы еще,
к несчастию, не самые гадкие люди своего просвещенного времени.
— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не говори,
что я аристократка, — ну, поцелуй меня еще, еще. Ангел ты мой! Как я о тебе соскучилась — сил моих не было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась
к тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься, да вот и прикатила
к тебе.
—
Что ж делать. Я только узнал о его несчастье и не могу тронуться
к нему, ожидая с минуты на минуту непременного заседателя, с которым тотчас должен выехать.
— А как же! Он сюда за мною должен заехать: ведь искусанные волком не ждут, а завтра
к обеду назад и сейчас ехать с исправником. Вот вам и жизнь, и естественные, и всякие другие науки, — добавил он, глядя на Лизу. —
Что и знал-то когда-нибудь, и то все успел семь раз позабыть.
— Она ведь пять лет думать будет, прежде
чем скажет, — шутливо перебила Лиза, — а я вот вам сразу отвечу,
что каждый из них лучше,
чем все те, которые в эти дни приезжали
к нам и с которыми меня знакомили.
—
Что полно? не нравится? Вот пожалуй-ка
к маменьке. Она как проснулась, так сейчас о тебе спросить изволила: видеть тебя желает.
— Ишь, у тебя волосы-то как разбрылялись, — бормотала старуха, поправляя пальцем свободной руки набежавшие у Лизы на лоб волосы. — Ты поди в свою комнату да поправься прежде, причешись, а потом и приходи
к родительнице, да не фон-бароном, а покорно приди, чувствуя,
что ты мать обидела.
— Как это грустно, — говорила Женни, обращаясь
к Бахареву, —
что мы с папой удержали Лизу и наделали вам столько хлопот и неприятностей.
— Правда, правда, — подхватил Бахарев. — Пойдут дуть да раздувать и надуют и себе всякие лихие болести, и другим беспокойство. Ох ты, господи! господи! — произнес он, вставая и направляясь
к дверям своего кабинета, — ты ищешь только покоя, а оне знай истории разводят. И из-за
чего, за
что девочку разогорчили! — добавил он, входя в кабинет, и так хлопнул дверью,
что в зале задрожали стены.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся
к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим,
что ты еще ребенок, многого не понимаешь, и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи,
что же ты за репутацию себе составишь? Да и не себе одной: у тебя еще есть сестра девушка. Положим опять и то,
что Соничку давно знают здесь все, но все-таки ты ее сестра.
— Да боже мой,
что же я такое делаю? За какие вины мною все недовольны? Все это за то,
что к Женни на часок проехала без спроса? — произнесла она сквозь душившие ее слезы.
— Нет; мы ходили
к ней с папой, да она нездорова
что ль-то была: не приняла. Мы только были у Помады, навещали его. Хочешь, зайдем
к Помаде?
— Ты забудь, забудь, — говорила она сквозь слезы, — потому
что я… сама ничего не помню,
что я делаю. Меня… так сильно… так сильно… так сильно оби… обидели. Возьми… возьми
к себе, друг мой! ангел мой хранитель… сох… сохрани меня.
Узнав,
что муж очень сердится и начинает похлопывать дверями, Ольга Сергеевна решилась выздороветь и выйти
к столу.
А теперь, когда Абрамовна доложила Ольге Сергеевне,
что «барин хлопнули дверью и ушли
к себе», Ольга Сергеевна опасалась,
что Егор Николаевич не изменит себе и до золотой свадьбы.
—
Что вы так мало кушаете, Женичка? — обратился, наконец, в средине обеда Бахарев
к Гловацкой.
— Это, конечно, делает тебе честь, — говорила игуменья, обращаясь
к сестре Феоктисте: — а все же так нельзя. Я просила губернатора, чтобы тебе твое,
что следует, от свекрови истребовали и отдали.
— Другое дело, если бы оставила ты свое доброе родным, или не родным, да людям, которые понимали бы,
что ты это делаешь от благородства, и сами бы поучались быть поближе
к добру-то и
к Богу.
— Ну и хорошо.
К губернатору,
что ли, приехал?
—
К мужу отправить. Отрезанный ломоть
к хлебу не пристает. Раз бы да другой увидала,
что нельзя глупить, так и обдумалась бы; она ведь не дура. А то маменька с папенькой сами потворствуют, бабенка и дурит, а потом и в привычку войдет.
— Переломить надо эту фанаберию-то. Пусть раз спесь-то свою спрячет да вернется
к мужу с покорной головой. А то — эй, смотри, Егор! — на целый век вы бабенку сгубите. И
что ты-то, в самом деле, за колпак такой.
— Ну, ты сам можешь делать
что тебе угодно, а это прошу сделать от меня. А не хочешь, я и сама пошлю на почту, — добавила она, протягивая руку
к лежащим деньгам.
— То-то хорошо. Скажи на ушко Ольге Сергеевне, — прибавила, смеясь, игуменья, —
что если Лизу будут обижать дома, то я ее
к себе в монастырь возьму. Не смейся, не смейся, а скажи. Я без шуток говорю: если увижу,
что вы не хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю,
что к себе увезу.
Пружина безмятежного приюта действовала: Зина уезжала
к мужу. Она энергически протестовала против своей высылки, еще энергичнее протестовала против этого мать ее, но всех энергичнее был Егор Николаевич. Объявив свою непреклонную волю, он ушел в кабинет, многозначительно хлопнул дверью, велел кучерам запрягать карету, а горничной девушке Зины укладывать ее вещи. Бахарев отдал эти распоряжения таким тоном,
что Ольга Сергеевна только проговорила...
Ты не сердись,
что я
к тебе не езжу!
—
Чего? — спросил Помада, приложив теплое лицо
к намерзлому стеклу.
—
Что бы это такое значило? — прошептал, наклоняясь
к самому уху доктора, Помада, тоже снявший свои сапоги и подкравшийся
к Розанову совершенно неслышными шагами, как кот из хрустальной лавки.
Когда люди входили в дом Петра Лукича Гловацкого, они чувствовали,
что здесь живет совет и любовь, а когда эти люди знакомились с самими хозяевами, то уже они не только чувствовали витающее здесь согласие, но как бы созерцали олицетворение этого совета и любви в старике и его жене. Теперь люди чувствовали то же самое, видя Петра Лукича с его дочерью. Женни, украшая собою тихую, предзакатную вечерню старика, умела всех приобщить
к своему чистому празднеству, ввести в свою безмятежную сферу.
Женни, точно, была рукодельница и штопала отцовские носки с бульшим удовольствием,
чем исправникова дочь вязала бисерные кошельки и подставки
к лампам и подсвечникам. Вообще она стала хозяйкой не для блезиру, а взялась за дело плотно, без шума, без треска, тихо, но так солидно,
что и люди и старик-отец тотчас почувствовали,
что в доме есть настоящая хозяйка, которая все видит и обо всех помнит.
Затем, разве для полноты описания, следует упомянуть о том,
что город имеет пять каменных приходских церквей и собор. Собор славился хором певчих, содержимых от щедрот Никона Родионовича, да пятисотпудовым колоколом, каждый праздник громко, верст на десять кругом, кричавшим своим железным языком о рачительстве того же Никона Родионовича
к благолепию дома божия.
Все уездные любители церковного пения обыкновенно сходились в собор
к ранней обедне, ибо Никон Родионович всегда приходили помолиться за ранней, и тут пели певчие. Поздней обедни Никон Родионович не любили и ядовито замечали,
что к поздней обедне только ходят приказничихи хвастаться, у кого новые башмаки есть.
Когда распочалась эта пора пробуждения, ясное дело,
что новые люди этой эпохи во всем рвались
к новому режиму, ибо не видали возможности идти
к добру с лестью, ложью, ленью и всякою мерзостью.
В описываемую нами эпоху, когда ни одно из смешных и, конечно, скоропреходящих стремлений людей, лишенных серьезного смысла, не проявлялось с нынешнею резкостью, когда общество слепо верило Белинскому, даже в том, например,
что «самый почтенный мундир есть черный фрак русского литератора», добрые люди из деморализованных сынов нашей страны стремились просто
к добру.