Неточные совпадения
— Нет, видите, — повернувшись лицом к Лизе и взяв ее за колено,
начала сестра Феоктиста: — я ведь вот церковная, ну, понимаете, православная, то есть по нашему, по русскому закону крещена, ну только тятенька мой жили
в нужде большой.
А мать Агния тихо вошла, перекрестила их, поцеловала
в головы, потом тихо перешла за перегородку, упала на колени и
начала читать положенную монастырским уставом полунощницу.
Такая была хорошенькая, такая девственная комнатка, что стоило
в ней побыть десять минут, чтобы
начать чувствовать себя как-то спокойнее, и выше, и чище, и нравственнее.
Manu intrepida [бесстрашной рукой (лат.).] поворачивал он ключ
в дверном замке и, усевшись на первое ближайшее кресло, дымил, как паровоз, выкуривая трубку за трубкой до тех пор, пока за дверью не
начинали стихать истерические стоны.
— Вы не по-дружески ведете себя с Лизой, Женичка, —
начала Ольга Сергеевна. — Прежние институтки тоже так не поступали. Прежние всегда старались превосходить одна другую
в великодушии.
На господском дворе камергерши Меревой с самого
начала сумерек люди сбивались с дороги: вместо парадного крыльца дома попадали
в садовую калитку; идучи
в мастерскую, заходили
в конюшню; отправляясь к управительнице, попадали
в избу скотницы.
Встревоженный Петр Лукич проводил дочь на крыльцо, перекрестил ее, велел Яковлевичу ехать поскорее и, возвратясь
в залу,
начал накручивать опустившиеся гири стенных часов.
— Вот место замечательное, —
начал он, положив перед Лизою книжку, и, указывая костяным ножом на открытую страницу, заслонив ладонью рот, читал через Лизино плечо: «
В каждой цивилизованной стране число людей, занятых убыточными производствами или ничем не занятых, составляет, конечно, пропорцию более чем
в двадцать процентов сравнительно с числом хлебопашцев». Четыреста двадцать четвертая страница, — закончил он, закрывая книгу, которую Лиза тотчас же взяла у него и стала молча перелистывать.
Один чиновный чудак повел семью голодать на литературном запощеванье и изобразил «Полицию вне полиции»; надворный советник Щедрин
начал рассказывать такие вещи, что снова прошел слух, будто бы народился антихрист и «действует
в советницком чине».
— Пословица есть, мой милый, что «дуракам и
в алтаре не спускают», — и с этим
начала новую страницу.
«Кто бы эта такая? — подумала Лиза. — Женни? Нет, это не Женни; и лошадь не их, и у Женни нет белого бурнуса. Охота же ехать
в такую жару!» — подумала она и, не тревожа себя дальнейшими догадками, спокойно
начала зашивать накрепко вметанную полоску китового уса.
Здесь был только зоологический Розанов, а был еще где-то другой, бесплотный Розанов, который летал то около детской кроватки с голубым ситцевым занавесом, то около постели, на которой спала женщина с расходящимися бровями, дерзостью и эгоизмом на недурном, но искаженном злостью лице, то бродил по необъятной пустыне, ловя какой-то неясный женский образ, возле которого ему хотелось упасть, зарыдать, выплакать свое горе и, вставши по одному слову на ноги,
начать наново жизнь сознательную, с бестрепетным концом
в пятом акте драмы.
—
В самом деле, я как-то ничего не замечал, —
начал он, как бы разговаривая сам с собою. — Я видел только себя, и ни до кого остальных мне не было дела.
— Когда человек… когда человеку… одно существо
начинает заменять весь мир,
в его голове и сердце нет места для этого мира.
То Арапов ругает на чем свет стоит все существующее, но ругает не так, как ругал иногда Зарницын, по-фатски, и не так, как ругал сам Розанов, с сознанием какой-то неотразимой необходимости оставаться весь век
в пассивной роли, — Арапов ругался яростно, с пеною у рта, с сжатыми кулаками и с искрами неумолимой мести
в глазах, наливавшихся кровью; то он ходит по целым дням, понурив голову, и только по временам у него вырываются бессвязные, но грозные слова, за которыми слышатся таинственные планы мировых переворотов; то он
начнет расспрашивать Розанова о провинции, о духе народа, о настроении высшего общества, и расспрашивает придирчиво, до мельчайших подробностей, внимательно вслушиваясь
в каждое слово и стараясь всему придать смысл и значение.
— А что, —
начал тихо Арапов, крепко сжимая руку Розанова, — что, если бы все это осветить другим светом? Если бы все это
в темную ночь залить огнем? Набат, кровь, зарево!..
Жена Ульриха Райнера была прелестное создание.
В ней могло пленять человека все,
начиная с ее ангельской русой головки до ангельской души, смотревшей сквозь кроткие голубые глаза.
Большого удовольствия
в этом обществе он не находил с самого
начала, и к концу первого же года оно ему совершенно опротивело своею чопорностью, мелочностью и искусственностью.
— Нет-с, — говорил он Ярошиньскому
в то время, когда вышел Рациборский и когда Розанов перестал смотреть, а
начал вслушиваться. — Нет-с, вы не знаете,
в какую мы вступаем эпоху. Наша молодежь теперь не прежняя, везде есть движение и есть люди на все готовые.
— Ничего, значит, народ не думает, — ответил Белоярцев, который незадолго перед этим вошел с Завулоновым и сел
в гостиной, потому что
в зале человек
начал приготовлять закуску. — Думает теперича он, как ему что ни
в самом что ни есть наилучшем виде соседа поприжать.
— Так помните же, — подлетая на своих черных крыльях к Рациборскому,
начал каноник, — помните, что со времен Поссевина нам нет здесь места, и мы пресмыкаемся здесь или
в этом шутовском маскараде (ксендз указал на свой парик и венгерку), или
в этом московском мундире, который хуже всякого маскарада. Помните это!
Райнер говорил, что
в Москве все ненадежные люди, что он ни
в ком не видит серьезной преданности и что, наконец, не знает даже, с чего
начинать. Он рассказывал, что был у многих из известных людей, но что все его приняли холодно и даже подозрительно.
— Конвент
в малом виде, — опять проговорила маркиза, кивнув с улыбкой на Бычкова и Арапова. — А смотрите, какая фигура у него, — продолжала она, глядя на Арапова, — какие глаза-то, глаза — страсть. А тот-то, тот-то — просто Марат. — Маркиза засмеялась и злорадно сказала: — Будет им, будет, как эти до них доберутся да
начнут их трепать.
«Все это как-то… нелепо очень… А впрочем, — приходило ему опять
в голову, — что ж такое? Тот такой человек, что его не оплетешь, а как знать, чего не знаешь. По
началу конец точно виден, ну да и иначе бывает».
— Мой милый! —
начала она торопливее обыкновенного, по-французски: — заходите ко мне послезавтра, непременно.
В четверг на той неделе чтоб все собрались на кладбище. Все будут, Оничка и все, все. Пусть их лопаются. Только держите это
в секрете.
Варвара Ивановна
начала плачевную речь,
в которой призывалось великодушное вмешательство начальства, упоминалось что-то об обязанностях старших к молодости, о высоком посте лица, с которым шло объяснение, и, наконец, об общественном суде и слезах бедных матерей.
— Наша печальная обязанность… —
начал было надзиратель, но
в залу вошел Сергей Богатырев. Он дрожал как
в лихорадке и старался держать себя как можно смелее.
Потом покусал верхушку пера, пососал губы и
начал: «Хотя и находясь
в настоящую время
в противозаконном положении без усякий письменный вид, но по долгу цести и совести свяссенною обязанностию за долг себе всегда поставляю донести, что…» и т. д.
— Устали? —
начал Стрепетов, внимательно глядя
в лицо доктора.
— Дети! — произнес генерал и после некоторой паузы
начал опять: — А вы вот что, господин доктор! Вы их там более или менее знаете и всех их поопытнее, так вы должны вести себя честно, а не хромать на оба колена. Говорите им прямо
в глаза правду, пользуйтесь вашим положением… На вашей совести будет, если вы им не воспользуетесь.
— Господин Розанов, вы уничтожили
в самом
начале общее дело, вы злоупотребляли нашим доверием.
Так кончилось прежде
начала то чувство, которое могло бы, может быть, во что-нибудь сформироваться, если бы внутренний мир Лизы не раздвигался, ослабляя прежнюю почву,
в которой держалось некоторое внимание к Розанову, начавшееся на провинциальном безлюдье.
А как собственно феи ничего не делали и даже не умели сказать, что бы такое именно, по их соображениям, следовало обществу
начать делать, то Лиза, слушая
в сотый раз их анафематство над девицей Бертольди, подумала: «Ну, это, однако, было бы не совсем худо, если бы
в числе прочей мелочи могли смести и вас». И Бертольди стала занимать Лизу. «Это совсем новый закал, должно быть, — думала она, — очень интересно бы посмотреть, что это такое».
Впрочем, Ольга Александровна иногда бывала и довольно благодушна; но
в ней зато
начали обнаруживаться самовластие и упрямство.
Студент дунул
в гильзу и
начал набивать себе папироску.
Помада задул свечу и лег было на диван, но через несколько минут встал и
начал все снова перекладывать
в своем чемоданчике.
Розанов вздохнул и, подумав: «Какой хороший сон»,
начал тихо одеваться
в лежавшее возле него платье.
Прошла неделя. Розанов получил из Петербурга два письма, а из больницы отпуск.
В этот же день, вечером, он спросил у девушки свой чемоданчик и
начал собственноручно укладываться.
— А то ничего; у нас по Москве
в барышнях этого фальшу много бывает; у нас и
в газетах как-то писали, что даже младенца… —
начинал поваренок, но Абрамовна его сейчас сдерживала...
У Лизы шел заговор,
в котором Помада принимал непосредственное участие, и заговор этот разразился
в то время, когда мало способная к последовательному преследованию Ольга Сергеевна смягчилась до зела и
начала сильно желать искреннего примирения с дочерью.
Один соловей проснулся, ударился о зеленый коленкоровый подбой клетки и затем
начал неистово метаться. За одним поднялись все, и начался бунт. Дед был
в ужасе.
— Извините, —
начал он, обращаясь к сидевшим на окне дамам, — мне сказали, что
в эту квартиру переезжает одна моя знакомая, и я хотел бы ее видеть.
Бертольди впорхнула
в комнату и
начала рыться на окне.
Он вошел тихо, медленно опустился
в кресло и, взяв с окна гипсовую статуэтку Гарибальди, длинным ногтем левого мизинца
начал вычищать пыль, набившуюся
в углубляющихся местах фигуры.
Разговоры о неестественности существующего распределения труда и капитала, как и рассуждения о вреде семейного
начала,
начинали прискучивать: все давно были между собою согласны
в этих вопросах. Многим чувствовалась потребность новых тем, а некоторым еще крепче чувствовалась потребность перейти от толков к делу.
Белоярцев приосанился,
в самом деле стал показывать себя гражданином, надвинул брови и
начал вздыхать гражданскими вздохами.
По диванам и козеткам довольно обширной квартиры Райнера расселились: 1) студент Лукьян Прорвич, молодой человек, недовольный университетскими порядками и желавший утверждения
в обществе коммунистических
начал, безбрачия и вообще естественной жизни; 2) Неофит Кусицын, студент, окончивший курс, — маленький, вострорыленький, гнусливый человек, лишенный средств совладать с своим самолюбием, также поставивший себе обязанностью написать свое имя
в ряду первых поборников естественной жизни; 3) Феофан Котырло, то, что поляки характеристично называют wielke nic, [Букв.: великое ничто (польск.).] — человек, не умеющий ничего понимать иначе, как понимает Кусицын, а впрочем, тоже коммунист и естественник; 4) лекарь Сулима, человек без занятий и без определенного направления, но с непреодолимым влечением к бездействию и покою; лицом черен, глаза словно две маслины; 5) Никон Ревякин, уволенный из духовного ведомства иподиакон, умеющий везде пристроиваться на чужой счет и почитаемый неповрежденным типом широкой русской натуры; искателен и не прочь действовать исподтишка против лучшего из своих благодетелей; 6) Емельян Бочаров, толстый белокурый студент, способный на все и ничего не делающий; из всех его способностей более других разрабатывается им способность противоречить себе на каждом шагу и не считаться деньгами, и 7) Авдотья Григорьевна Быстрова, двадцатилетняя девица, не знающая, что ей делать, но полная презрения к обыкновенному труду.
— Ну, господа, а другие вопросы, — возгласила Бертольди и, вынув из кармана бумажку,
начала читать: — «Вопрос первый: о прислуге, о ее правах и обязанностях
в ассоциации, как ее сочленов».
— Господи! Господи, за что только я-то на старости лет гублю свою душу
в этом вертепе анафемском, —
начала она втретьи.
Начав с отречения от людей и партии беспардонного прогресса, он
в очень скором времени нашел случай вовсе отречься от всех молодых людей.