Неточные совпадения
— Да как же, матушка! Раз, что жар, а
другое дело, последняя станция до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст еще. Спознишься выехать,
будет ни два ни полтора. Завтра, вон, люди говорят, Петров день; добрые люди к вечерням пойдут; Агнии Николаевне и сустреть вас некогда
будет.
В двух стенах монастыря
были сделаны ворота, из которых одни
были постоянно заперты, а у
других стояла часовенка.
Все глаза на этом бале
были устремлены на ослепительную красавицу Бахареву; император прошел с нею полонез, наговорил любезностей ее старушке-матери, не умевшей ничего ответить государю от робости, и на
другой день прислал молодой красавице великолепный букет в еще более великолепном порт-букете.
— Владыке, говорит,
буду жаловаться. Хочет в
другой монастырь проситься.
Это
было, когда он получил от старого
друга своей матери письмо за черной печатью, а тяжелой посылкой образок Остробрамской Божией матери, которой его поручала, умирая, покойная страдалица.
Другой в его положении, может
быть, нашел бы много неприятного,
другого задевали бы и высокомерное, несколько презрительное третирование камергерши, и совершенное игнорирование его личности жирным управителем из дворовых, и холопское нахальство камергерской прислуги, и неуместные шутки барчонка, но Помада ничего этого не замечал.
Бывало, что ни читаешь, все это находишь так в порядке вещей и сам понимаешь, и с
другим станешь говорить, и
другой одинаково понимает, а теперь иной раз читаешь этакую там статейку или практическую заметку какую и чувствуешь и сознаешь, что давно бы должна
быть такая заметка, а как-то, бог его знает…
Я могу переводить Ювенала, да,
быть может, вон соберу систематически материалы для истории Абассидов, но этого не могу; я
другой школы, нас учили классически; мы литературу не принимали гражданским орудием; мы не приучены действовать, и не по силам нам действовать.»
Исправнику лошадиную кладь закатил и сказал, что если он завтра не поедет, то я еду к
другому телу; бабу записал умершею от апоплексического удара, а фельдшеру дал записочку к городничему, чтобы тот с ним позанялся; эскадронному командиру сказал: «убирайтесь, ваше благородие, к черту, я ваших мошенничеств прикрывать не намерен», и написал, что следовало; волка посоветовал исправнику казнить по полевому военному положению, а от Ольги Александровны, взволнованной каретою немца Ицки Готлибовича Абрамзона, ушел к вам чай
пить.
— Ну, какие
есть: не хороши,
другие присоветуйте.
— Они тоже обе не спали. Садитесь-ка, вот
пейте пока чай, Бог даст все обойдется. Только
другой раз не пугай так мать.
— Ах, уйди, матушка, уйди бога ради! — нервно вскрикнула Ольга Сергеевна. — Не распускай при мне этой своей философии. Ты очень умна, просвещенна, образованна, и я не могу с тобой говорить. Я глупа, а не ты, но у меня
есть еще
другие дети, для которых нужна моя жизнь. Уйди, прошу тебя.
— Не придирайся, пожалуйста. Недостает еще, чтобы мы вернулись, надувшись
друг на
друга: славная
будет картина и тоже кстати.
— Да, не все, — вздохнув и приняв угнетенный вид, подхватила Ольга Сергеевна. — Из нынешних институток
есть такие, что, кажется, ни перед чем и ни перед кем не покраснеют. О чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно. Сами всё больше
других знают и никем и ничем не дорожат.
— Если одна
пила рюмку уксуса, то
другая две за нее, — подхватил развеселившийся Бахарев и захохотал.
—
Другое дело, если бы оставила ты свое доброе родным, или не родным, да людям, которые понимали бы, что ты это делаешь от благородства, и сами бы поучались
быть поближе к добру-то и к Богу.
— Это гадко, а не просто нехорошо. Парень слоняется из дома в дом по барынькам да сударынькам, везде ему рады. Да и отчего ж нет? Человек молодой, недурен, говорить не дурак, — а дома пустые комнаты да женины капризы помнятся; эй, глядите,
друзья, попомните мое слово:
будет у вас эта милая Зиночка ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена.
Из окна, у которого Женни приютилась с своим рабочим столиком,
был если не очень хороший, то очень просторный русский вид. Городок
был раскинут по правому, высокому берегу довольно большой, но вовсе не судоходной реки Саванки, значащейся под
другим названием в числе замечательнейших притоков Оки. Лучшая улица в городе
была Московская, по которой проходило курское шоссе, а потом Рядская, на которой
были десятка два лавок, два трактирных заведения и цирюльня с надписью, буквально гласившею...
С небольшой высоты над этою местностью царил высокий каменный острог, наблюдая своими стеклянными глазами, как
пьет и сварится голодная нищета и как щиплет свою жидкую беленькую бородку купец Никон Родионович Масленников, попугивая то того, то
другого каменным мешочком.
Вообще это
был кружок очень коротких и очень
друг к
другу не взыскательных людей.
Тут все имело только свое значение.
Было много веры
друг в
друга, много простоты и снисходительности, которых не
было у отцов, занимавших соответственные социальные амплуа, и нет у детей, занимающих амплуа даже гораздо выгоднейшие для водворения простоты и правды житейских отношений.
— То-то, я думаю, чту бы это сделалось:
были такие
друзья, а тут вдруг и охладели.
— «Не для книги, не для бумажной книги, а для живой, всемогущей, творческой мысли, для неугасимой жажды света и правды; для них уне
есть человеку погибнути», — говорил ей
другой голос.
Доктор брал десятую часть того, что он мог бы взять на своем месте, и не шел в стачки там, где
другим было нужно покрыть его медицинскою подписью свою юридически-административную неправду.
Нужно
было стегать доктора
другим кнутом, и кнут этот не замедлили свить нежные, женские ручки слабонервных уездных барынь и барышень, и тонкие, гнуткие ремешки для него выкроила не менее нежная ручка нимфообразной дочери купца Тихонина.
«Может ли
быть, — думала она, глядя на поле, засеянное чечевицей, — чтобы добрая, разумная женщина не сделала его на целый век таким, каким он сидит передо мною? Не может
быть этого. — А пьянство?.. Да
другие еще более его
пьют… И разве женщина, если захочет, не заменит собою вина? Хмель — забвение: около женщины еще легче забываться».
Семья не поняла ее чистых порывов; люди их перетолковывали;
друзья старались их усыпить; мать кошек чесала; отец младенчествовал. Все обрывалось, некуда
было, деться.
Погода
была теплая и немножко сырая. Дул южный ветерок, с крыш капали капели, дорожки по улицам чернели и маслились, но запад неба окрашивался холодным розовым светом и маленькие облачка с розовыми окраинами, спеша, обгоняли
друг друга.
— Да бабочка
была такая, молоденькая и хорошенькая,
другой год, как говорю вам, всего замужем еще.
Лиза крепко пожала докторову руку, встретив его на
другой день при входе в залу Гловацких. Это
было воскресенье и двунадесятый праздник с разрешением рыбы,
елея, вина и прочих житейских льгот.
— Господа, составляйте
другую кадриль, я
буду играть.
Солнце, совсем спускаясь к закату, слабо освещало бледно-оранжевым светом окна и трепетно отражалось на противоположных стенах. Одни комнаты
были совершенно пусты, в
других оставалась кое-какая мебель, закрытая или простынями, или просто рогожами. Только одни кровати не
были ничем покрыты и производили неприятное впечатление своими пустыми досками.
Зарницын, единственный сын мелкопоместной дворянской вдовы,
был человек
другого сорта. Он жил в одной просторной комнате с самым странным убранством, которое всячески давало посетителю чувствовать, что квартирант вчера приехал, а завтра непременно очень далеко выедет. Даже большой стенной ковер, составлявший одну из непоследних «шикозностей» Зарницына, висел микось-накось, как будто его здесь не стоило прибивать поровнее и покрепче, потому что владелец его скоро вон выедет.
Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило.
Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично не знали, и совсем
другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да еще столь молодой, что привычка все заставляет глядеть на него как на ребенка. Доктору
было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.
Лиза вметала
другую кость и опять подняла голову. Далеко-далеко за меревским садом по дороге завиднелась какая-то точка. Лиза опять поработала и опять взглянула на эту точку. Точка разрасталась во что-то вроде экипажа. Видна стала городская, затяжная дуга, и что-то белелось; очевидно, это
была не крестьянская телега. Еще несколько минут, и все это скрылось за меревским садом, но зато вскоре выкатилось на спуск в форме дрожек, на которых сидела дама в белом кашемировом бурнусе и соломенной шляпке.
Но этот взгляд
был так быстр, что его не заметил ни Помада, ни кто
другой.
С пьяными людьми часто случается, что, идучи домой, единым Божиим милосердием хранимы, в одном каком-нибудь расположении духа они помнят, откуда они идут, а взявшись за ручку двери, неожиданно впадают в совершенно
другое настроение или вовсе теряют понятие о всем, что
было с ними прежде, чем они оперлись на знакомую дверную ручку. С трезвыми людьми происходит тоже что-то вроде этого. До двери идет один человек, а в дверь ни с того ни с сего войдет
другой.
— Уехать, работать, оставить ее в покое, заботиться о девочке.
Другой мир,
другие люди,
другая обстановка, все это вас оживит. Стыдитесь, Дмитрий Петрович! Вы хуже Помады, которого вы распекаете. Вместо того чтобы выбиваться, вы грязнете, тонете,
пьете водку… Фуй!
Здесь
был только зоологический Розанов, а
был еще где-то
другой, бесплотный Розанов, который летал то около детской кроватки с голубым ситцевым занавесом, то около постели, на которой спала женщина с расходящимися бровями, дерзостью и эгоизмом на недурном, но искаженном злостью лице, то бродил по необъятной пустыне, ловя какой-то неясный женский образ, возле которого ему хотелось упасть, зарыдать, выплакать свое горе и, вставши по одному слову на ноги, начать наново жизнь сознательную, с бестрепетным концом в пятом акте драмы.
— Я люблю вас, Евгения Петровна, — повторил Вязмитинов, — я хотел бы
быть вашим
другом и слугою на целую жизнь… Скажите же, скажите одно слово!
— Нет, не все равно; мой отец болен, может
быть опасен, и вы в такую минуту вызываете меня на ответ о… личных чувствах. Я теперь должна заботиться об отце, а не… о чем
другом.
Нечай только напрасно рассчитывал вспоминать с Розановым на свободе старину или играть с ним в шахи. Ни для того, ни для
другого у него не
было свободного времени. Утро выгоняло его из дома, и поздний вечер не всегда заставал его дома.
А дело
было в том, что всеми позабытый штабс-капитан Давыдовский восьмой год преспокойно валялся без рук и ног в параличе и любовался, как полнела и добрела во всю мочь его грозная половина, с утра до ночи курившая трубку с длинным черешневым чубуком и кропотавшаяся на семнадцатилетнюю девочку Липку, имевшую нарочитую склонность к истреблению зажигательных спичек, которые вдова Давыдовская имела
другую слабость тщательно хранить на своем образнике как некую особенную драгоценность или святыню.
Кроме того, у Арапова в окрестностях Лефортовского дворца и в самом дворце
было очень большое знакомство. В
других частях города у него тоже
было очень много знакомых. По должности корректора он знал многих московских литераторов, особенно второй руки; водился с музыкантами и вообще с самою разнородною московскою публикою.
— Смотри на Рютли, — шепнул сыну пастор. Дитя
было спокойно, но выстрела не раздавалось. «Боже, подкрепи меня!» — молился в душе пастор. А в четырнадцати шагах перед ним происходила
другая драма.
Это
была русская женщина, поэтически восполняющая прелестные типы женщин Бертольда Ауэрбаха. Она не
была второю Женни, и здесь не место говорить о ней много; но автор, находясь под неотразимым влиянием этого типа,
будет очень жалеть, если у него не достанет сил и уменья когда-нибудь в
другом месте рассказать, что за лицо
была Марья Михайловна Райнер, и напомнить ею один из наших улетающих и всеми позабываемых женских типов.
Ульрих Райнер хотел, чтобы сын его
был назван Робертом, в честь его старого университетского
друга, кельнского пивовара Блюма, отца прославившегося в 1848 году немецкого демократа Роберта Блюма.
Зато с сыном ее
было совсем
другое.
По мере того как одна сторона зеленого дуба темнеет и впадает в коричневый тон,
другая согревается, краснеет; иглистые
ели и сосны становятся синими, в воде вырастает
другой, опрокинутый лес; босые мальчики загоняют дойных коров с мелодическими звонками на шеях; пробегают крестьянки в черных спензерах и яркоцветных юбочках, а на решетчатой скамейке в высокой швейцарской шляпе и серой куртке сидит отец и ведет горячие споры с соседом или заезжим гостем из Люцерна или Женевы.
В Гейдельберге Райнер ближе всех держался славянского кружка и преимущественно сходился с русскими и поляками. Чехов здесь
было немного, но зато из среды их Райнер выбрал себе крепкого
друга. Это
был Иосиф Коляр, поэт, энтузиаст и славянский федералист, родом из окрестностей Карлова Тына.