— Не говори! Не уговаривай меня и не говори, а то меня еще хуже злость разбирает. Вы бросили мою бедную девочку, бросили ее на произвол ее девичьему разуму и отошли к сторонке, и любуются: дескать, наша хата с краю, я ничего не знаю, иди себе, бедняжка, в болото и заливайся.
Везде, куда ее доносило, она была утешительницей упавших духом от страха коровьей смерти баб; она осеняла особенною серьезностию пасмурные лица унывших мужиков и воодушевляла нетерпеливою радостью обоего пола подростков, которых молодая кровь скучала в дымных хатах и чуяла раздольный вечер огничанья в лесу, где должно собираться премного всякого народа, и где при всех изъявится чудо: из холодного дерева закурится и полохнет пламенем сокрытый живой огонь.
И ворча про себя, повел народ Сухого Мартына на третий путь: на соседнюю казенную землю. И вот стал Мартын на прогалине, оборотясь с согнутою спиной к лесничьей хате, а лицом — к бездонному болоту, из которого течет лесная река; сорвал он с куста три кисти алой рябины, проглотил из них три зерна, а остальное заткнул себе за ремешок старой рыжей шляпы и, обведя костылем по воздуху вокруг всего леса, топнул трижды лаптем по мерзлой груде и, воткнув тут костыль, молвил...
Последствием таких переговоров и соображений было то, что по дверям крестьянских хат застучали костыльки сельских десятников, и в сером тумане предрассветной поры из всех изб все взрослые люди, одетые в полушубки и свиты, поползли на широкий выгон к магазину, куда созывало их новоприбывшее начальство.
А вот и село. Вот запертый шинок, спящие хаты, садочки; вот и высокие тополи, и маленькая вдовина избушка. Сидят на завалинке старая Прися с дочкой и плачут обнявшись… А что ж они плачут? Не оттого ли, что завтра их мельник прогонит из родной хаты?
— Уж недалече наша мыза, вот видишь, барынька, — сказал Кирилл, указывая кнутом на выдвигающийся из-за березовой рощи господский дом. — А вот влево, в другую сторону, чуть видно вдали, экономия пана Сурмина. Богаче всех в здешнем краю. Две мельницы, винокуренный завод, да и хлопы его против других панских живут, як у Иезуса на плечике. Едят чистый русский хлеб без мякины, и хаты у них не курные.
— Табачищем закурили небось? — спросила другая казачка. — Да кури на дворе сколько хошь, а в хату не пустим. Хошь станичный приходи, не пустю. Обокрадут еще. Вишь, он небось, чортов сын, к себе не поставил, станичный-то.
* Ой ты, синяя сирень, Голубой палисад! На родимой стороне Никто жить не рад. Опустели огороды, Хаты брошены, Заливные луга Не покошены. И примят овес, И прибита рожь. — Где ж теперь, мужик, Ты приют найдешь?
Грозен — в багровых бликах — закатывался тысяча девятьсот шестнадцатый год. Серп войны пожинал колосья жизни. В клещах голода и холода корчились города, к самому небу неслись стоны деревень, но не умолкаючи грохотали военные барабаны и гневно рыкали орудия, заглушая писк гибнущих детей, вопли жен и матерей. Горе гостило, и беды свивали гнездо в аулах Чечни и под крышей украинской хаты, в казачьей станице и в хибарах рабочих слободок.