Неточные совпадения
От
этого знание иностранных языков между кадетами
было очень значительно, и
этим, конечно, объясняется, почему Первый кадетский корпус дал так много послов и высших офицеров, употреблявшихся для дипломатических посылок и сношений.
Может
быть, хорошо и то и другое, а я коротенько расскажу, кто нас воспитывал и каквоспитывал, то
есть какими чертами своего примера
эти люди отразились в наших душах и отпечатлелись на сердце, потому что — грешный человек — вне
этого, то
есть без живого возвышающего чувства примера, никакого воспитания не понимаю.
№ 1.Директор, генерал-майор Перский (из воспитанников лучшего времени Первого же корпуса). Я определился в корпус в 1822 году вместе с моим старшим братом. Оба мы
были еще маленькие. Отец привез нас на своих лошадях из Херсонской губернии, где у него
было имение, жалованное «матушкою Екатериною». Аракчеев хотел отобрать у него
это имение под военное поселение, но наш старик поднял такой шум и упротивность, что на него махнули рукой и подаренное ему «матушкою» имение оставили в его владении.
Представляя нас с братом генералу Перскому, который в одном своем лице сосредоточивал должности директора и инспектора корпуса, отец
был растроган, так как он оставлял нас в столице, где у нас не
было ни одной души ни родных, ни знакомых. Он сказал об
этом Перскому и просил у него «внимания и покровительства».
На кадетском языке того времени для занимавшихся таким недостойным делом, как пересказ чего-нибудь и вообще искательство перед начальством,
было особенное выражение «подъегозчик», и
этого преступления кадеты никогда не прощали.
Не знаю,
было ли
это щегольство у него в натуре или он считал обязанностию служить им для нас примером опрятности и военной аккуратности.
Он до такой степени
был постоянно занят нами и все, что ни делал, то делал для нас, что мы
были в
этом уверены и тщательно старались подражать ему.
Ему, впрочем, и некогда
было разгуливать:
будучи в одно и то же время директором и инспектором, он по
этой последней обязанности четыре раза в день непременнообходил все классы.
И
это служило горьким и памятным уроком, от которого заслуживший такое порицание часто не
пил и не
ел и всячески старался исправиться и тем «утешить Михаила Степановича».
Надо заметить, что Перский
был холост, и у нас существовало такое убеждение, что он и не женится тоже для нас. Говорили, что он боится, обязавшись семейством, уменьшить свою о нас заботливость. И здесь же у места
будет сказано, что
это, кажется, совершенно справедливо. По крайней мере знавшие Михаила Степановича говорили, что на шуточные или нешуточные разговоры с ним о женитьбе он отвечал...
— Мне провидение вверило так много чужих детей, что некогда думать о собственных, — и
это в его правдивых устах, конечно,
была не фраза.
Этот Ананьев и служил Перскому, то
есть тщательно и превосходно чистил его сапоги и платье, на котором никогда не
было пылинки, и ходил для него с судками за обедом, не куда-нибудь в избранный ресторан, а на общую кадетскую кухню.
И
это было так страшно, что казалось страшнее сечения, которое у нас практиковалось, но не за науки, а только за фронт и дисциплину, от заведования коими Перский, как сказано, устранялся, вероятно потому, что нельзя
было, по тогдашнему обычаю, обходиться без телесных наказаний, а они ему, несомненно,
были противны.
Секли ротные командиры, из которых большой охотник до
этого дела
был командир первой роты Ореус.
По некоторому стечению обстоятельств мы, ребятишки, сделались причастны к одному событию декабристского бунта. Фас нашего корпуса, как известно, выходил на Неву, прямо против нынешней Исаакиевской площади. Все роты
были размещены по линии, а резервнаярота выходила на фас. Я
был тогда именно в
этой резервной роте, и нам, из наших окон,
было все видно.
Кто знает графически
это положение, тот его поймет, а кто не знает, тому нечего рассказывать.
Было так, как я говорю.
Тогда с острова прямо к
этой площади
был мост, который так и назывался Исаакиевским мостом.
Помнится, будто все
это были солдаты бунтовавшего баталиона Московского полка.
Им, собственно, хотелось уложить их на свои койки, но не помню почему-то
это так не сделалось, хотя другие говорят, что будто и так
было.
Не видя в
этом ничего предосудительного и дурного, кадеты не скрывались с своим поступком, которого к тому же и невозможно
было скрыть.
Пирогов не
есть, — раненым…»
Эта «передача» [Воспитанники корпуса позднейших выпусков говорят, что у них не
было слова «передача», но я оставляю так, как мне сказано кадетом-старцем.
Если по расписанию в
этот день не
было пирогов, то точно такой же приказ отдавался насчет котлет, и несмотря на то, что утаить и вынесть из-за стола котлеты
было гораздо труднее, чем пироги, но мы умели
это делать очень легко и незаметно.
Худа в
этом не полагали, да его, может
быть, и не
было.
Это маленькое правонарушение служило к созиданию великого дела: оно воспитывало дух товарищества, дух взаимопомощи и сострадания, который придает всякой среде теплоту и жизненность, с утратой коих люди перестают
быть людьми и становятся холодными эгоистами, неспособными ни к какому делу, требующему самоотвержения и доблести.
Так
было и в
этот для некоторых из нас очень многопоследственный день, когда мы уложили и перевязали своими платками раненых бунтовщиков. Гренадеры дали передачу...
И все
этот приказ исполнили по всей точности, как
было принято: пирогов никто не
ел, и все они
были отнесены раненым, которые вслед за тем
были куда-то убраны.
Перский своими откровенными и благородными верноподданническими ответами отклонил от нас беду, и мы продолжали жить и учиться, как
было до сих пор. Обращение с нами все шло мягкое, человечное, но уже недолго: близился крутой и жесткий перелом, совершенно изменивший весь характер
этого прекрасно учрежденного заведения.
— Да,
это так; но если отобрать тех, которые хуже, то в числе остальных опять
будут лучшие и худшие.
Вызванным Багговут приказал идти в фехтовальную залу, которая
была так расположена, что мы из классов могли видеть все там происходившее. И мы видели, что солдаты внесли туда кучу серых шинелей и наших товарищей одели в
эти шинели. Затем их вывели на двор, рассадили там с жандармами в заготовленные сани и отправили по полкам.
Само начальство
было в немалом затруднении, как располагать оценку поведения по
этой новой, стобалльной системе, и мы слыхали об
этом недоумении переговоры, которые окончились тем, что начальство стало нас щадить и оберегать, милостиво относясь к нашим ребячьим грешкам, за которые над нами
была утверждена такая страшная кара.
Как они, сердечные, должно
быть,
были изумлены и поражены
этою неожиданностью, и где-то и как они стали приходить в себя и проч. и проч.
Но
это не
был конец истории.
— Вот тут целые пять пудов конфект (кажется, пять, а может
быть,
было и более) —
это все для вас, берите и кушайте.
И в одну минуту «передача»
эта пробежала по всему фронту с быстротою и с незаметностью электрической искры, и ни одна конфекта не
была съедена. Как только начальство ушло и нас пустили порезвиться, мы все друг за другом, веревочкою, пришли в известное место, держа в руках конфекты, и все бросили их туда, куда
было указано.
Впрочем, он ли их умел подбирать или они сами к нему под стать подбирались, дабы жить в отрадном согласии, —
этого я не знаю, потому что мы малы
были, чтобы вникать в такие вещи: но что знаю о сподвижниках Михаила Степановича, то тоже расскажу.
Я ставлю его вторымтолько по подчиненности и потому, что нельзя всех поставить вместе в первых, но по достоинствам души, сердца и характера
этот Андрей Петрович
был такой же высоко замечательный человек, как сам Перский, и ни в чем не уступал ему, разве только в одной умственной находчивости на ответы. Зато сердцем Бобров
был еще теплее.
А у нашего бригадира
эта любовь
была простая и настоящая, которую не нужно
было нам изъяснять и растолковывать.
Бобров
был низенького роста, толстый, ходил с косицею и по опрятности составлял самый резкий контраст с Перским, а
был похож в
этом отношении на дедушку Крылова.
Цвет воротника
этого мундира определить
было невозможно, но Андрей Петрович нимало
этим не стеснялся.
В
этом самом мундире он
был при деле и в нем же, когда случалось, предстоял перед старшими военными лицами, великими князьями и самим государем.
У Боброва
была Анна с бриллиантами на шее, которую он носил постоянно, а уж на какой ленте висела
эта Анна, про то не спрашивайте. Лента
была так же нераспознаваема, как цвет его воротника на мундире.
Он заведывал всей экономическою частью корпуса совершенно самостоятельно. Беспрестанно занятый научною частью, директор Перский совсем не вмешивался в хозяйство, да
это было и не нужно при таком экономе, как бригадир Бобров. К тому же оба они
были друзья и верили друг другу безгранично.
По обычаю своему Бобров
был такой же домосед, как и Перский. Сорок кряду лет он буквально не выходил из корпуса, но зато постоянно ходил по корпусу и все учреждал свое дело, все хлопотал, «чтобы мошенники
были сыты, теплы и чисты». Мошенникиэто
были мы, — так он называл кадет, разумеется употребляя
это слово как ласку, как шутку. Мы
это знали.
Всякий день он вставал в пять часов утра и являлся к нам в шесть часов, когда мы
пили сбитень; после
этого мы шли в классы, а он по хозяйству.
Порций, как
это водится во всех заведениях, у нас при Боброве не
было — все
ели сколько кто хотел.
Кадеты его любили до той надоедливости, что ему буквально нельзя
было показаться в такое время, когда мы
были свободны. Если, бывало, случится ему по неосторожности попасть в
это время на плац, то сейчас же раздавался крик...
Это ему
было тяжело, потому что он
был толстенький кубик, — ворочается, бывало, у нас на руках, кричит...
Так
это и соразмерялось — накормить хоть одного, а чайком
напоить до четырех собратов. Все до мелочей и вдаль, на всю жизнь, внушалось о товариществе, и диво ли, что оно
было?
Удержать его
было невозможно, а так как
это не раз бывало с ним при таких крайне волновавших его встречах, то денщик его
это знал и сейчас ставил перед ним на подносике стакан воды. Более никто ничего не предпринимал. Истерика восторга кончалась, старик сам
выпивал воду и, вставая, говорил ослабевшим голосом...
Этот доктор по опрятности
был противоположность Перскому и родной брат эконому Боброву. Он ходил в сюртуке, редко вычищенном, часто очень изношенном и всегда расстегнутом, и цвет воротника у него
был такой же, как у Андрея Петровича, то
есть нераспознаваемый.