Неточные совпадения
Старания этого «чудака» совсем устранить себя от двора и уйти
как можно далее от света, с которым он не сошелся, увенчались для него полным успехом:
о нем все позабыли, но в семье нашей он высоко чтим и предания
о нем живы
о сю пору.
Я с раннего моего детства имела
о князе Льве Яковлевиче какое-то величественное, хотя чрезвычайно краткое представление. Бабушка моя, княгиня Варвара Никаноровна, от которой я впервые услыхала его имя, вспоминала своего свекра не иначе
как с улыбкою совершеннейшего счастья, но никогда не говорила
о нем много, это точно считалось святыней, которой нельзя раскрывать до обнажения.
Как о нем ни заботились, чтоб отучить его от этой слабости, и Патрикей Семеныч и сама княгиня, ничего ему не помогало. Княгиня вдобавок к прежней
о нем заботе стала говорить...
Он и вылез… Прелести сказать,
как был хорош! Сирень-то
о ту пору густо цвела, и молодые эти лиловые букетики ему всю голову облепили и за ушами и в волосах везде торчат… Точно волшебный Фавна, что на картинах пишут.
Вот
какой от хорошей жены и пустому человеку за мужа почет был! — добавляла Ольга Федотовна, в рассказе которой
о Грайвороне всегда звучала нота небольшой раздражительности, которую, однако, напрасно кто-нибудь принял бы за неудовольствие на этого бедного человека или за открытую нелюбовь к нему.
Рассказом
о смерти Грайвороны и
о рождении моего отца Ольга Федотовна всегда
как будто заканчивала введение в нашу семейную хронику.
О старшей из них, именно
о Марье Николаевне, я должна немножко распространиться, так
как в ее лице буду рекомендовать третьего бабушкиного друга.
С той поры,
как она впервые себя сознала, до тех пор,
как сказала пред смертью: «Приими дух мой», она никогда не думала
о себе и жила для других, а преимущественно, разумеется, для своей семьи.
Вся эта эпопея разыгралась еще в то время, когда бабушка жила в Петербурге, но завершилась она браком Марии Николаевны
как раз к возвращению княгини в Протозаново. Ольга Федотовна, узнав как-то случайно Марью Николаевну, отрекомендовала ее в одной из своих вечерних бесед княгине, а та, имея общую коллекторам страсть к приобретению новых экземпляров, сейчас же пожелала познакомиться с «героиней». (Так она с первого слова назвала Марью Николаевну, выслушав
о ней доклад Ольги Федотовны.)
Марья Николаевна не договорила и тихо заплакала и на внимательные расспросы княгини
о причине слез объяснила, что, во-первых, ей несносно жаль своего брата, потому что она слыхала,
как любовь для сердца мучительна, а во-вторых, ей обидно, что он ей об этом ничего не сказал и прежде княгине повинился.
В этом
как бы заключался весь ответ ее себе, нам и всякому, кто захотел бы спросить
о том, что некогда было, и
о том, что она нынче видит и что чувствует.
Охотник мечтать
о дарованиях и талантах, погибших в разных русских людях от крепостного права, имел бы хорошую задачу расчислить,
каких степеней и положений мог достичь Патрикей на поприще дипломатии или науки, но я не знаю, предпочел ли бы Патрикей Семеныч всякий блестящий путь тому, что считал своим призванием: быть верным слугой своей великодушной княгине.
Я сама уже помню,
как бабушка выслала раз из гостиной одного молодого петербургского придворного, который, приехав к ней с своим отцом, резко судил
о старших. Бабушка пред ним тотчас же извинилась.
Он сидел предо мною за самоваром в своей обширной,
как облако, рясе из темно-желтой нанки и, размахивая из-под широких пол огромнейшим смазным сапогом, все говорил мне
о семинарии, где учился, об архиереях и
о страшных раскольниках, и потом, смахнув на воспоминания
о бабушке, вдруг неожиданно сделал ей приведенное определение, которое до того удивило меня своею оригинальностью, что я не удержалась и воскликнула...
Он должен был доставлять княжне подарки и
как можно более на нее насматриваться и обстоятельно,
как можно подробнее, рассказывать
о ней княгине.
Прошли годы институтского учения. Княгиня была не особенно радостна с тех пор,
как стала говорить
о поездке в Петербург за дочерью. Она терялась. Она не знала, перевозить ли ей дочь в деревню и здесь ее переламывать по-своему или уже лучше ей самой переехать в свой петербургский дом и выдать там княжну замуж за человека, воспитания к ней более подходящего.
При таком воззрении понятно, что бабушка не высокого была суждения и об этом графе Функендорфе,
о котором ей рассказывали,
как он грозен и строг и
как от страха пред ним в губернском городе все власти сгибаются и трепещут.
Кроме того,
как в это время Доримедонт Васильич часто должен был ездить в город, где хлопотал
о пенсии за свою службу и раны, ему нужен был кучер, то мужики выбрали для услуг из своей среды мужика Зинку.
Прискакав после долговременного отсутствия домой, Дон-Кихот впал в полосу долговременного штиля,
какого потом не бывало уже во всю его остальную жизнь, и тут он совершил один страшный и бесповоротный шаг,
о котором, вероятно, имел какое-нибудь мнение, но никогда его никому не высказывал.
Дон-Кихот был на этот случай в памяти и
как будто даже обрадовался гостю, с которым мог говорить
о предметах, недоступных пониманию Зинки и других мужиков.
Пришедшая не выдерживала ни малейшего сравнения с удалявшеюся. Рогожин не хотел и смотреть на эту. Он опять спал и поправлялся, но бог его знает, на
каких тройках ездил он впросонках: кажется, что он теперь на время позабыл
о добре и истине и нес уже дань одной красоте.
Рогожин не любил ничего говорить
о себе и, вероятно, считал себя мелочью, но он, например, живообразно повествовал
о честности князя Федора Юрьича Ромодановского,
как тот страшные богатства царя Алексея Михайловича,
о которых никто не знал, спрятал и потом, во время турецкой войны, Петру отдал;
как князю Ивану Андреевичу Хованскому-Тарарую с сыном головы рубили в Воздвиженском;
как у князя Василия Голицына роскошь шла до того, что дворец был медью крыт, а червонцы и серебро в погребах были ссыпаны, а потом родной внук его, Михайло Алексеич, при Анне Ивановне шутом состоял, за ее собакой ходил и за то при Белгородском мире тремя тысячами жалован, и в посмеяние «Квасником» звался, и свадьба его с Авдотьей-калмычкой в Ледяном доме справлялась…
Впрочем, я так близко знаю тех,
о ком говорю, что не могу сделать грубых промахов в моем рассказе, который буду продолжать с того,
как повела себя княгиня Варвара Никаноровна в Петербурге, где мы ее оставили в конце первой части моей хроники, любующеюся преобразованным по ее мысли Дон-Кихотом Рогожиным.
И вот после всех этих предуготовлений и предуведомлений совершился вход княжны Анастасии в родительский дом, где ее ожидала такая заботливая нежность и старание забыть прошлое и любить ее
как можно более. Ольга Федотовна никогда не хотела распространяться
о том,
как это было.
— Да, — поддерживала бабушка, — умеренность большое дело: всего и счастлив только один умеренный, но надо не от мяса одного удерживаться. Это пост для глаз человеческих, а души он не пользует: лошади никогда мяса не едят, а всё
как они скоты, то скотами и остаются; а надо во всем быть умеренною и свою нетерпеливость и другие страсти на сердце своем приносить во всесожжение богу, а притом, самое главное,
о других помнить.
В свете знали, что княгиня ни у кого ничего не искала, и потому там ее искали и собирались есть за ее столами и потом сплетничать
о ней,
как о чудаке,
о женщине резкой, беспокойной и, пожалуй, даже немножко опасной.
Граф Нельи поносил Зубова и прямо писал
о нем, что «он богат
как Крез, а надменен
как индейский петух, но не стыдился жить во дворце на всем на готовом и так пресыщался, что стол его, да Салтыкова с Браницким, обходился казне в день четыреста рублей», что, по тогдашней цене денег, разумеется, была сумма огромная.
— Помилуйте,
как мне эту фамилию забыть: я сам Хлопов-с, но только
о вас доложить не смею.
Граф по возвращении в Петербург не стеснялся рассказанною мною историей с Рогожиным; он, по-видимому, считал ее слишком ничтожною и делал вид, будто вовсе позабыл
о ней.
Как только он узнал
о приезде княгини в Петербург, он один из первых сделал ей продолжительный визит, причем был необыкновенно внимателен к княгине и даже осведомился не только
о детях, но и
о Дон-Кихоте.
Из этих слов княгини и из довольного тона,
каким они были произнесены, граф вывел заключение, что Варвара Никаноровна не высокого мнения
о своей дочери и, очевидно, не будет стесняться ею много.
— Преудивительного француза я себе, способного к детям, достала: так говорлив, что сам не помнит,
о чем,
как скворец, болтает, и выходит от него практика языка большая, а мыслей никаких, и притом вежлив и со двора без спроса не ходит.
Это, однако, имело для Gigot свою хорошую сторону, потому что чрезвычайно сблизило его с Ольгой Федотовной, которая сама была подвержена подобным припадкам и, по сочувствию, нежно соболезновала
о других, кто их имеет. А бедный Gigot, по рассказам Ольги Федотовны, в начале своего житья в доме княгини, бывало,
как пообедает, так и начнет морщиться.
И
как они играли! Боже мой! Ольга Федотовна, вспоминая это, говорила
о них не иначе,
как о самых легкомысленных детях.
Больше я не считаю нужным в особенности говорить
о monsieur Gigot, с которым нам еще не раз придется встретиться в моей хронике, но и сказанного, я думаю, достаточно, чтобы судить, что это был за человек? Он очень шел к бабушкиной коллекции оригиналов и «людей с совестью и с сердцем», но
как французский гувернер он был терпим только благодаря особенности взгляда княгини на качества лица, потребного для этой должности.
О приходящих учителях, которые были приглашены княгинею к детям в Петербурге, я не буду говорить: их выбором бабушка много не стеснялась, так
как от них требовалось только, чтоб они умели преподавать.
Правда, княгиня Варвара Никаноровна не думала
о таком освобождении крепостных,
какое последовало при Александре Втором; это лучшим ее сверстникам не казалось возможным.
С тех пор,
как граф явил ей веру свою во всем блеске, графиня только и думала
о том, чтобы наградить его и в то же время спасти его драгоценную душу присоединением ее от ереси Лютера ко греко-восточному православию.
О княгине во все звоны звонили
как о женщине тяжелой, злой и даже вольнодумке: положение ее дочери представлялось страдальческим и взывающим к защите…
Граф, к чести его сказать, умел слушать и умел понимать, что интересует человека. Княгиня находила удовольствие говорить с ним
о своих надеждах на Червева, а он не разрушал этих надежд и даже частью укреплял их. Я уверена, что он в этом случае был совершенно искренен.
Как немец, он мог интриговать во всем, что касается обихода, но в деле воспитания он не сказал бы лживого слова.
Бабушка снова привлекла к себе княжну и, вздохнув, поцеловала ее в лоб, в глаза и в губы и перекрестила: она
как нельзя яснее слышала, что дочь лжет, но ни
о чем ее более не расспрашивала.
Эти гости были здесь так оживлены и веселы, что им показалось, будто княгиня Варвара Никаноровна просидела со своею гостьею у дочери всего одну минуту, но зато при возвращении их никто бы не узнал: ни эту хозяйку, ни эту гостью, — даже ассистентки графини сморщились,
как сморчки, и летели за графинею, которая пронеслась стремглав и, выкатив за порог гостиной, обернулась, обшаркнула
о ковер подошву и сказала...
Взглянув на эту катавасию, сейчас же можно было понять, что Рогожин нападает, a Gigot от него спасается: Рогожин, делая аршинные шаги и сверкая глазами, хрипел: «Шпион! шпион!» a Gigot, весь красный, катился вперед,
как шар, и орал отчаянным голосом: «Исво-о-ощи-к!»
— Что такое?
о чем вы со мною не знали
как заговорить?
— А если это не в ее правилах, так не
о чем и говорить: ругнул ее человек, ну и что такое — над Христом ругались. А я вам вот что скажу: я вашей графине только удивляюсь,
как она с своею святостью никому ничего простить не может.
Более
о Рогожине розысков тут не было, и в доме все шло
как нельзя лучше: приданое было готово,
как по щучьему велению, а граф ходил молодцом лучше прежнего.
О, благоприятель! неужто я увижу их лицом к лицу? неужто я почувствую в моих руках их юношеские руки, неужто я увижу,
как их юношеский ум начнет передо мною раскрываться, будто пышный цвет пред зарею, и я умру с отрадою, что этот цвет в свое время даст плод сторичный…
— Совсем
как дура сделалась, — говорила она
о себе, — знаю, что что-то самое пренужное-нужное хотела тебе отдать, и опять позабыла… Ну да я еще вспомню.
За дорогу бабушка имела время все это сообразить и сосчитать и, совсем на этот счет успокоясь, была весела
как прежде: она шутила с детьми и с Gigot, который сидел тут же в карете на передней лавочке; делала Патрикею замечания
о езде,
о всходах озими и тому подобном; сходила пешком на крутых спусках и,
как «для моциона», так и «чтобы лошадей пожалеть», пешком же поднималась на горы, причем обыкновенно задавала французу и детям задачу: кто лучше сумеет взойти и не умориться.
Бабушка сначала спросила Рогожина, с кем он и за что дрался, но, получив в ответ, что «это пустяки», она подумала, что это и впрямь не более
как обыкновенные пустяки, и перешла к разговору
о Червеве.
—
О,
как он мне дорог в эту минуту! — воскликнула бабушка.