Неточные совпадения
— А
так и ухитряется, что ты его нынче, человека-то, с головы поймаешь, а он, гляди, к тебе с ног подходит. Удивительно это даже, ей-богу, как это сколько пошло обманов да выдумок: один
так выдумывает, а другой еще лучше
того превзойти хочет.
И попробовали бы вы после этого Домне Платоновне возражать! Нет, уж какой вы там ни будьте диалектик, а уж Домна Платоновна вас все-таки переспорит; ничем ее не убедите. Одно разве: приказали бы ее вывести; ну, тогда другое дело, а
то непременно переспорит.
Домна Платоновна росту невысокого, и даже очень невысокого, а скорее совсем низенькая, но всем она показывается человеком крупным. Этот оптический обман происходит оттого, что Домна Платоновна, как говорят, впоперек себя шире, и чем вверх не доросла,
тем вширь берет. Здоровьем она не хвалится, хотя никто ее больною не помнит и на вид она гора горою ходит; одна грудь
так такое из себя представляет, что даже ужасно, а сама она, Домна Платоновна, все жалуется.
Но высшую прелесть лица Домны Платоновны бесспорно составляли ее персиковый подбородок и общее выражение, до
того мягкое и детское, что если бы вас когда-нибудь взяла охота поразмыслить: как
таки, при этой бездне простодушия, разлитой по всему лицу Домны Платоновны, с языка ее постоянно не сходит речь о людском ехидстве и злобе? —
так вы бы непременно сказали себе: будь ты, однако, Домна Платоновна, совсем от меня проклята, потому что черт тебя знает, какие мне по твоей милости задачи приходят!
— На свете я живу одним-одна, одною своею душенькой, ну а все-таки жизнь, для своего пропитания, веду самую прекратительную, — говорила Домна Платоновна: — мычусь я, как угорелая кошка по базару; и если не один,
то другой меня за хвост беспрестанно
так и ловят.
Пошло это у нее
так, что не проникнуть куда бы
то ни было Домне Платоновне было даже невозможно: всегда у нее на рученьке вышитый саквояж с кружевами, сама она в новеньком шелковом капоте; на шее кружевной воротничок с большими городками, на плечах голубая французская шаль с белою каймою; в свободной руке белый, как кипень, голландский платочек, а на голове либо фиолетовая, либо серизовая гроденаплевая повязочка, ну, одним словом, прелесть дама.
«Ну, деликатиться-то мол, они нынче все уж, матушка, выучились, а когда во все твои дела уж он взошел,
так и на что ж
того и законней?»
«То-то, мол, мать моя, и есть, что „не подумала“. И все-то вот вы так-то об этом не думаете!.. А надо думать. Когда б ты подумала-то да рассудила,
так, может быть, и много б чего с тобой не было».
— Ласточкин он, кажется, будет по фамилии, или как не Ласточкин?
Так как-то птичья фамилия и не
то с люди, не
то с како начинается…
А он это — не
то как какой ветреник или повеса — известно, человек уж в
таком чине — любил, чтоб женщина была хоть и на краткое время, но не забымши свой стыд, и с правилами; ну, а наши питерские, знаешь, чай, сам, сколько у них стыда-то, а правил и еще
того больше: у стриженой девки на голове волос больше, чем у них правил.
«Ну, душечка, — отвечаю ей, — ты лучше об этом меня спроси; я эти петербургские обстоятельства-то лучше тебя знаю; с этой работой-то, окромя уж
того, что ее, этой работы, достать негде, да и
те, которые ею и давно-то занимаются и настоящие-то шитвицы,
так и
те, — говорю, — давно голые бы ходили, если б на одежонку себе грехом не доставали».
«
То, — говорит, — грех мой
такой был, увлечение, а чтобы я, — говорит, — раскаявшись да собираясь к мужу, еще на этакие подлые средства поехала — ни за что на свете!»
Очень, слышь, большая барыня!
Так там с своим с конопастым безо всякого без путя сколько время валандалась, а туг для дела, для собственного покоя, чтоб на честную жизнь себя повернуть — шагу одного не может, видишь, ступить, минута уж ей одна и
та тяжелая очень стала.
«Пятидесяти копеек, — говорю, — не займешь, а не
то что пятидесяти рублей — здесь не таковский город, а столица. Были у тебя пятьдесят рублей в руках — точно, да не умела ты их брать,
так что ж с тобой делать?»
«
Так, — говорит, — на минуту, — говорит, — выскочила», — а сама, вижу, вся в лице меняется. Не плачет, знаешь, а
то всполыхнет,
то сбледнеет.
Так меня тут же как молонья мысль и прожгла: верно, говорю себе, чуть ли ее Дисленьша не выгнала.
«Ну, душечка, — говорю, — нынче ты благодарности в людях лучше и не ищи. Нынче, чем ты кому больше добра делай,
тем он только готов тебе за это больше напакостить. Тонет,
так топор сулит, а вынырнет,
так и топорища жаль».
А у меня — вот ты как зайдешь когда-нибудь ко мне, я тебе тогда покажу — есть
такая каморка,
так, маленькая
такая, вещи там я свои, какие есть, берегу, и если случится какая тоже дамка, что места ищет иногда или случая какого дожидается,
так в
то время отдаю. На эту пору каморочка у меня была свободна. «Переходи, — говорю, — и живи».
Ну, видя ее бедность, я дала ей тут же платье — купец один мне дарил: чудное платье, крепрошелевое, не
то шикнешинетеневое,
так как-то материя-то эта называлась, — но только узко оно мне в лифике было. Шитвица-пакостница не потрафила, да я, признаться, и не люблю фасонных платьев, потому сжимают они очень в грудях, я все вот в этаких капотах хожу.
Одно слово, свой дом, и живут в свое удовольствие; два этажа сами занимают: он, как взойдешь из швейцарской, сейчас налево; комнат восемь один живет, а направо сейчас другая
такая ж половина, в
той сын старший, тоже женатый уж года с два.
«Нет, — говорю, — ваше превосходительство, вы извольте назначить как наверное,
так, — говорю, — и ждать будем; а
то я, — говорю, — тоже дома не сижу: волка, мол, ноги кормят».
Прихожу опять вечером домой, смотрю — она сидит, чулок себе штопает, а глаза
такие заплаканные, гляжу, и кружева мои на
том же месте, где я их положила.
«Космы-то, — говорю, — патлы-то свои подбери, — потому я ей всю прическу расстроила. —
То, — говорю, — ты у меня украла, что я тебя, варварку, поила-кормила две недели; обула-одела тебя; я, — говорю, — на всякий час отягощаюсь, я веду прекратительную жизнь, да еще через тебя должна куска хлеба лишиться, как ты меня с
таким человеком поссорила!»
Вечером прихожу; гляжу — она сидит перед свечкой и рубашку себе новую шьет, а на столе перед ней еще
так три, не
то четыре рубашки лежат прикроенные.
Так она от меня сошла, не
то что с ссорою, а все как с небольшим удовольствием И не видала я ее с
тех пор, и не видала, я думаю, больше как год.
«Отлично, — думаю, — и с папенькой, и с сыночком романсы проводит моя Леканида Петровна», да сама опять топы-топы да
теми же пятами вон Узнаю-поузнаю, как это она познакомилась с этим, с молодым-то, — аж выходит, что жена-то молодого сама над нею сжалилась, навещать ее стала потихоньку, все это, знаешь, жалеючи ее, что
такая будто она дамка образованная да хорошая; а она, Леканидка, ей, не хуже как мне, и отблагодарила, Ну, ничего, не мое это, значит, дело; знаю и молчу; даже еще покрываю этот ее грех, и где следует виду этого не подаю, что знаю.
«А
то, — прямо ей в глаза говорю, — что вы со мной мою хлеб-соль вместе кушивали, а меня к своей горничной посылаете:
так это мне, разумеется, обидно».
«Ну, а со злости,
так вот же, — говорю, — теперь ты меня, Леканида Петровна, извини; теперь, — говорю, — уж я тебя сверзну», — и все, знаешь, что слышала, что Леканидка с мужем-то ее тогда чекотала,
то все им и высыпала на стол, да и вон.
— Ну,
так вы с
тех пор с нею и не встречаетесь.
Но возвращаемся к нашей приятельнице Домне Платоновне. Вас, кто бы вы ни были, мой снисходительный читатель, не должно оскорблять, что я назвал Домну Платоновну нашей общей приятельницей. Предполагая в каждом читателе хотя самое малое знакомство с Шекспиром, я прошу его припомнить
то гамлетовское выражение, что «если со всяким человеком обращаться по достоинству,
то очень немного найдется
таких, которые не заслуживали бы порядочной оплеухи». Трудно бывает проникнуть во святая-святых человека!
Как это, я думал, все пробралось в одно и
то же толстенькое сердце и уживается в нем с
таким изумительным согласием, что сейчас одно чувство толкает руку отпустить плачущей Леканиде Петровне десять пощечин, а другое поднимает ноги принести ей песочного пирожного;
то же сердце сжимается при сновидении, как мать чистенько водила эту Леканиду Петровну, и оно же спокойно бьется, приглашая какого-то толстого борова поспешить как можно скорее запачкать эту Леканиду Петровну, которой теперь нечем и запереть своего тела!
Наконец неожиданно вышел
такой случай, что Домна Платоновна, совершенно ненароком и без всяких с моей стороны подходов, рассказала мне, как она была проста и как «они» ее вышколили и довели до
того, что она теперь никому на синь-порох не верит.
Мы с ней приятельницы, и
то есть даже не совсем и приятельницы, потому что она женщина преехидная и довольно даже подлая, ну, а
так себе, знаешь, вот вроде как с тобой, знакомы.
Ну, а сама все-таки, как на грех, осталась, да это
то водочки,
то наливочки,
так налилась, что даже в голове у меня, чувствую, засточертело.
Того же самого ситца, что рубашка была,
так лоскуток один с пол-аршина.
«Нет, я, мол, только к
тому, что один брат
такой красавец, а другой — глух».
Господи! бес, лукавый сам, и
тот уж им повинуется, и все опять же
такие не к пользе, а ко вреду.
«А вот я, — говорит, — ее жалею», — да с этим словом мах своим кнутовищем и пошел задувать. Телега-то
так и подскакивает.
Того только и смотрю, что сейчас опрокинемся, и жизни нашей конец. А
те пьяные все заливаются. Один гармонию вынул, другой песню орет, третий из ружья стреляет. Я только молюсь: «Пятница Просковея, спаси и помилуй!»
Вдруг тут зазвенело, вдруг застучало, вдруг заиграло: стон, я тебе говорю, стоит. Боже мой, думаю, что ж это
такое? Лягушки, карпии, лещи, раки, кто на скрыпку, кто на гитаре, кто в барабаны бьют;
тот пляшет,
тот скачет,
того вверх вскидывает!
— И очень даже, мой друг, ужасно. Но
тем это еще было ужаснее, что утром, как оттарабанили они на мне всю эту свою музыку, я оглядываюсь и вижу, что место мне совсем незнакомое: поле, лужица этакая точно есть большая, вроде озерца, и тростник, и все, как я видела, а с неба солнце печет жарко, и прямо мне во всю наружность. Гляжу, тут же и мой сверточек с холстами и сумочка — всё в целости; а
так невдалеке деревушка. Я встала, доплелась до деревушки, наняла мужика, да к вечеру домой и доехала.
— Нет, я говорю про
то, что именно
так ли все это было-то?
— И ни вот столичко! — Домна Платоновна черкнула ногтем по ногтю и добавила: — а к
тому же, я тебе скажу, что вся эта любовь — вздор.
Так напустит человек на себя шаль
такую: «Ах, мол, умираю! жить без него или без нее не могу!» вот и все. По-моему,
то любовь, если человек женщине как следует помогает — вот это любовь, а что женщина, она всегда должна себя помнить и содержать на примечании.
Вот один раз, это уж на последнем году мужниной жизни (все уж тут валилось, как перед пропастью), сделайся эта кума Прасковья Ивановна именинница. Сделайся она именинница, и пошли мы к ней на именины, и застал нас там у нее дождь, и
такой дождь, что как из ведра окатывает; а у меня на
ту пору еще голова разболелась, потому выпила я у нее три пунша с кисляркой, а эта кислярская для головы нет ее подлее. Взяла я и прилегла в другой комнатке на диванчике.
Это я, вот сколько
тому лет прошло, первому тебе про это и рассказала, потому что тяжело мне это ужасно, и всякий раз, как я это вздумаю,
так я этот сон свой проклясть совсем готова.
— А
так, что если где уж придется неминуючи ночевать,
то я совсем с ногами, вроде как в мешок, и зашиваюсь. И даже
так тебе скажу, что и совсем на сон свой подлый не надеясь, я даже и постоянно нынче на ночь зашиваюсь.