Наш век смешон и жалок, — всё пиши Ему про казни, цепи да изгнанья, Про темные волнения души, И только слышишь муки да страданья. Такие вещи очень хороши Тому, кто мало спит, кто думать любит, Кто дни свои в воспоминаньях губит. Впадал я прежде в эту слабость сам, И видел от нее лишь вред глазам; Но нынче я не тот уж, как бывало, — Пою, смеюсь. — Герой мой добрый малый.
Он был мой друг. С ним я не знал хлопот, С ним чувствами и деньгами делился; Он брал на месяц, отдавал чрез год, Но я за то ни мало не сердился И поступал не лучше в свой черед; Печален ли, бывало, тотчас скажет, Когда же весел, счастлив — глаз не кажет. Не раз от скуки он свои мечты Мне поверял и говорил мне ты; Хвалил во мне, что прочие хвалили, И был мой вечный визави в кадрили.
Он был мой друг. Уж нет таких друзей… Мир сердцу твоему, мой милый Саша! Пусть спит оно в земле чужих полей, Не тронуто никем, как дружба наша, В немом кладбище памяти моей. Ты умер, как и многие, без шума, Но с твердостью. Таинственная дума Еще блуждала на челе твоем, Когда глаза сомкнулись вечным сном; И то, что ты сказал перед кончиной, Из слушавших не понял ни единый.
И было ль то привет стране родной, Названье ли оставленного друга, Или тоска по жизни молодой, Иль просто крик последнего недуга — Как разгадать? Что может в час такой Наполнить сердце, жившее так много И так недолго с смутною тревогой? Один лишь друг умел тебя понять И ныне может, должен рассказать Твои мечты, дела и приключенья — Глупцам в забаву, мудрым в поученье.
Будь терпелив, читатель милый мой! Кто б ни был ты: внук Евы иль Адама, Разумник ли, шалун ли молодой, — Картина будет; это — только рама! От правил, утвержденных стариной, Не отступлю, — я уважаю строго Всех стариков, а их теперь так много… Не правда ль, кто не стар в осьмнадцать лет Тот, верно, не видал людей и свет, О наслажденьях знает лишь по слухам И предан был учителям да мукам.
Герой наш был москвич, и потому Я враг Неве и невскому туману. Там (я весь мир в свидетели возьму) Веселье вредно русскому карману, Занятья вредны русскому уму. Там жизнь грязна, пуста и молчалива, Как плоский берег Финского залива. Москва — не то: покуда я живу, Клянусь, друзья, не разлюбить Москву. Там я впервые в дни надежд и счастья Был болен от любви и любострастья.
Я не философ — боже сохрани! — И не мечтатель. За полетом пташки Я не гонюсь, хотя в былые дни Не вовсе чужд был глупой сей замашки. Ну, муза, — ну, скорее, — разверни Запачканный листок свой подорожный!.. Не завирайся, — тут зоил безбожный… Куда теперь нам ехать из Кремля? Ворот ведь много, велика земля! Куда? — «На Пресню погоняй, извозчик!» — «Старуха, прочь!.. Сворачивай, разносчик...
Но, несмотря на это, мы взойдем: Вы знаете, для музы и поэта, Как для хромого беса, каждый дом Имеет вход особый; ни секрета, Ни запрещенья нет для нас ни в чем… У столика, в одном углу светлицы, Сидели две… девицы — не девицы… Красавицы… названье тут как раз!.. Чем выгодней, узнать прошу я вас От наших дам, в деревне и столице Красавицею быть или девицей?
Одна из них (красавиц) не вполне Была прекрасна, но зато другая… О, мы таких видали лишь во сне, И то заснув — о небесах мечтая! Слегка головку приклонив к стене И устремив на столик взор прилежный, Она сидела несколько небрежно. В ответ на речь подруги иногда Из уст ее пустое «нет» иль «да» Едва скользило, если предсказанья Премудрой карты стоили вниманья.
Она была затейливо мила, Как польская затейливая панна; Но вместе с этим гордый вид чела Казался ей приличен. Как Сусанна, Она б на суд неправедный пошла С лицом холодным и спокойным взором; Такая смесь не может быть укором. В том вы должны поверить мне в кредит, Тем боле, что отец ее был жид, А мать (как помню) полька из-под Праги… И лжи тут нет, как в том, что мы — варяги.
Мечты любви умчались, как туман. Свобода стала ей всего дороже. Обманом сердце платит за обман (Я так слыхал, и вы слыхали тоже). В ее лице характер южных стран Изображался резко. Не наемный Огонь горел в очах; без цели, томно, Покрыты светлой влагой, иногда Они блуждали, как порой звезда По небесам блуждает, — и, конечно, Был это знак тоски немой, сердечной.
Когда шалунья навзничь на кровать, Шутя, смеясь, роскошно упадала, Не спорю, мудрено ее понять, — Она сама себя не понимала, — Ей было трудно сердцу приказать, Как баловню ребенку. Надо было Кому-нибудь с неведомою силой Явиться и приветливой душой Его согреть… Явился ли герой, Или вотще остался ожидаем, Всё это мы со временем узнаем.
Она была свежа, бела, кругла, Как снежный шарик; щеки, грудь и шея, Когда она смеялась или шла, Дрожали сладострастно; не краснея, Она на жертву прихоти несла Свои красы. Широко и неловко На ней сидела юбка; но плутовка Поднять умела грудь, открыть плечо, Ласкать умела буйно, горячо И, хитро передразнивая чувства, Слыла царицей своего искусства…
А Тирза быстро выбежала вон, Открылась дверь. В плаще, закидан снегом, Явился гость… Насмешливый поклон Отвесил и, как будто долгим бегом Или волненьем был он утомлен, Упал на стул… Заботливой рукою Сняла Параша плащ, потом другою Стряхнула иней с шелковых кудрей Пришельца. Видно, нравился он ей… Всё нравится, что молодо, красиво, И в чем мы видим прибыль особливо.
Он ловок был, со вкусом был одет, Изящно был причесан и так дале. На пальцах перстни изливали свет, И галстук надушен был, как на бале. Ему едва ли было двадцать лет, Но бледностью казалися покрыты Его чело и нежные ланиты, — Не знаю, мук ли то последних след, Но мне давно знаком был этот цвет, — И на устах его, опасней жала Змеи, насмешка вечная блуждала.
Заметно было в нем, что с ранних дней В кругу хорошем, то есть в модном свете, Он обжился, что часть своих ночей Он убивал бесплодно на паркете И что другую тратил не умней… В глазах его открытых, но печальных, Нашли бы вы без наблюдений дальных Презренье, гордость; хоть он не был горд, Как глупый турок иль богатый лорд, Но всё-таки себя в числе двуногих Он почитал умнее очень многих.
Да кто же этот гость?.. Pardon, сейчас!.. Рассеянность… Monsieur, рекомендую: Герой мой, друг мой — Сашка!.. Жаль для вас, Что случай свел в минуту вас такую, И в этом месте… Верьте, я не раз Ему твердил, что эти посещенья О нем дадут весьма дурное мненье. Я говорил, — он слушал, он был весь Вниманье… Глядь, а вечером уж здесь!.. И я нашел, что мне его исправить Труднее в прозе, чем в стихах прославить.
«Судьба вчера свела случайно нас, Случайно завтра разведет навечно, — Не всё ль равно, что год, что день, что час, Лишь только б я провел его беспечно?..» И не сводил он ярких черных глаз С своей жидовки и не знал, казалось, Что резвое созданье притворялось. Меж тем почла за нужное она Проснуться и была удивлена, Как надлежало… (Страх и удивленье Для женщин в важных случаях спасенье...
И, прежде потерев глаза рукой, Она спросила: «Кто вы?» — «Я, твой Саша!» — «Неужто?.. Видишь, баловник какой! Ступай, давно там ждет тебя Параша!.. Нет, надо разбудить меня… Постой, Я отомщу». И за руку схватила Его проворно и… и укусила, Хоть это был скорее поцелуй. Да, мерзкий критик, что ты ни толкуй, А есть уста, которые украдкой Кусать умеют сладко, очень сладко!..
«Откуда ты?» — «Не спрашивай, мой друг! Я был на бале!» — «Бал! а что такое?» — «Невежда! это — говор, шум и стук, Толпа глупцов, веселье городское, — Наружный блеск, обманчивый недуг; Кружатся девы, чванятся нарядом, Притворствуют и голосом и взглядом. Кто ловит душу, кто пять тысяч душ… Все так невинны, но я им не муж. И как ни уважаю добродетель, А здесь мне лучше, в том луна свидетель».
Она прижалась к юноше. Листок Так жмется к ветке, бурю ожидая. Стучало сердце в ней, как молоток, Уста полураскрытые, пылая, Шептали что-то. С головы до ног Она горела. Груди молодые Как персики являлись наливные Из-под сорочки… Сашкина рука По ним бродила медленно, слегка… Но… есть во мне к стыдливости вниманье — И целый час я пропущу в молчанье.
Всё было тихо в доме. Облака Нескромный месяц дымкою одели, И только раздавались изредка Сверчка ночного жалобные трели; И мышь в тени родного уголка Скреблась в обои старые прилежно. Моя чета, раскинувшись небрежно, Покоилась, не думая о том, Что небеса грозили близким днем, Что ночь… Вы на веку своем едва ли Таких ночей десяток насчитали…
«Пожалуй!» — отвечал ей Саша. Он Из слов ее расслушал половину, — Его клонил к подушке сладкий сон, Как птица клонит слабую тростину. Блажен, кто может спать! Я был рожден С бессонницей. В теченье долгой ночи Бывало беспокойно бродят очи, И жжет подушка влажное чело. Душа грустит о том, что уж прошло, Блуждая в мире вымысла без пищи, Как лазарони или русский нищий…
И пусть они блестят до той поры, Как ангелов вечерние лампады. Придет конец воздушной их игры, Печальная разгадка сей шарады… Любил я с колокольни иль с горы, Когда земля молчит и небо чисто, Теряться взором в их цепи огнистой, — И мнится, что меж ними и землей Есть путь, давно измеренный душой, — И мнится, будто на главу поэта Стремятся вместе все лучи их света.
Итак, герой наш спит, приятный сон, Покойна ночь, а вы, читатель милый, Пожалуйте, — иначе принужден Я буду удержать вас силой… Роман, вперед!.. Не úдет? — Ну, так он Пойдет назад. Герой наш спит покуда, Хочу я рассказать, кто он, откуда, Кто мать его была, и кто отец, Как он на свет родился, наконец, Как он попал в позорную обитель, Кто был его лакей и кто учитель.
Его отец — симбирский дворянин, Иван Ильич NN-ов, муж дородный, Богатого отца любимый сын. Был сам богат; имел он ум природный И, что ума полезней, важный чин; С четырнадцати лет служил и с миром Уволен был в отставку бригадиром; А бригадир блаженных тех времен Был человек, и следственно умен. Иван Ильич наш слыл по крайней мере Любезником в своей симбирской сфере.
Он был врагом писателей и книг, В делах судебных почерпнул познанья. Спал очень долго, ел за четверых; Ни на кого не обращал вниманья И не носил приличия вериг. Однако же пред знатью горделивой Умел он гнуться скромно и учтиво. Но в этот век учтивости закон Для исполненья требовал поклон; А кланяться закону иль вельможе Считалося тогда одно и то же.
Он старших уважал, зато и сам Почтительность вознаграждал улыбкой И, ревностный хотя угодник дам, Женился, по словам его, ошибкой. В чем он ошибся, не могу я вам Открыть, а знаю только (не соврать бы), Что был он грустен на другой день свадьбы, И что печаль его была одна Из тех, какими жизнь мужей полна. По мне они большие эгоисты, — Всё жен винят, как будто сами чисты.
Благодари меня, о женский пол! Я — Демосфен твой: за твою свободу Я рад шуметь; я непомерно зол На всю, на всю рогатую породу! Кто власть им дал?.. Восстаньте, — час пришел! Конец всему есть! Беззаботно, явно Идите вслед за Марьей Николавной! Понять меня, я знаю, вам легко, Ведь в ваших жилах — кровь, не молоко, И вы краснеть умеете уж кстати От взоров и намеков нашей братьи.
Она была прелакомый кусок И многих дум и взоров стала целью. Как быть: пчела садится на цветок, А не на камень; чувствам и веселью Казенных не назначено дорог. На брачном ложе Марья Николавна Была, как надо, ласкова, исправна. Но, говорят (хоть, может быть, и лгут), Что долг супруги — только лишний труд. Мужья у жен подобных (не в обиду Будь сказано), как вывеска для виду.
Внутри всё было пышно; на столах Пестрели разноцветные клеенки, И люстры отражались в зеркалах, Как звезды в луже; моськи и болонки Встречали шумно каждого в дверях, Одна другой несноснее, а дале Зеленый попугай, порхая в зале, Кричал бесстыдно: «Кто пришел?.. Дурак!» А гость с улыбкой думал: «как не так!» И, ласково хозяйкой принимаем, Чрез пять минут мирился с попугаем.
Из окон был прекрасный вид кругом: Налево, то есть к западу, рядами Блистали кровли, трубы и потом Меж ними церковь с круглыми главами, И кое-где в тени — отрада днем — Уютный сад, обсаженный рябиной, С беседкою, цветами и малиной, Как детская игрушка, если вам Угодно, или как меж знатных дам Румяная крестьянка — дочь природы, Испуганная блеском гордой моды.
Нестройный говор грубых голосов Между судов перебегал порою; Смех, песни, брань, протяжный крик пловцов — Всё в гул один сливалось над водою. И Марья Николавна, хоть суров Казался ветр, и день был на закате, Накинув шаль или капот на вате, С французской книжкой, часто, сев к окну, Следила взором сизую волну, Прибрежных струй приливы и отливы, Их мерный бег, их золотые гривы.
Два года жил Иван Ильич с женой, И всё не тесны были ей корсеты. Ее ль сложенье было в том виной, Или его немолодые леты?.. Не мне в делах семейных быть судьей! Иван Ильич иметь желал бы сына Законного: хоть правом дворянина Он пользовался часто, но детей, Вне брака прижитых, злодей, Раскидывал по свету, где случится, Страшась с своей деревней породниться.
Какая сладость в мысли: я отец! И в той же мысли сколько муки тайной — Оставить в мире след и наконец Исчезнуть! Быть злодеем, и случайно, — Злодеем потому, что жизнь — венец Терновый, тяжкий, — так по крайней мере Должны мы рассуждать по нашей вере… К чему, куда ведет нас жизнь, о том Не с нашим бедным толковать умом; Но исключая два-три дня да детство, Она, бесспорно, скверное наследство.
Бывало, этой думой удручен, Я прежде много плакал и слезами Я жег бумагу. Детский глупый сон Прошел давно, как туча над степями; Но пылкий дух мой не был освежен, В нем родилися бури, как в пустыне, Но скоро улеглись они, и ныне Осталось сердцу, вместо слез, бурь тех, Один лишь отзыв — звучный, горький смех… Там, где весной белел поток игривый, Лежат кремни — и блещут, но не живы!
Прилично б было мне молчать о том, Но я привык идти против приличий, И, говоря всеобщим языком, Не жду похвал. — Поэт породы птичей, Любовник роз, над розовым кустом Урчит и свищет меж листов душистых. Об чем? Какая цель тех звуков чистых? — Прошу хоть раз спросить у соловья. Он вам ответит песнью… Так и я Пишу, что мыслю, мыслю что придется, И потому мой стих так плавно льется.
Прошло два года. Третий год Обрадовал супругов безнадежных: Желанный сын, любви взаимной плод, Предмет забот мучительных и нежных, У них родился. В доме весь народ Был восхищен, и три дня были пьяны Все на подбор, от кучера до няни. А между тем печально у ворот Всю ночь собаки выли напролет, И, что страшнее этого, ребенок Весь в волосах был, точно медвежонок.
Старухи говорили: это знак, Который много счастья обещает. И про меня сказали точно так, А правда ль это вышло? — небо знает! К тому же полуночный вой собак И страшный шум на чердаке высоком — Приметы злые; но не быв пророком, Я только покачаю головой. Гамлет сказал: «Есть тайны под луной И для премудрых», — как же мне, поэту, Не верить можно тайнам и Гамлету?..
Он рос… Отец его бранил и сек — Затем, что сам был с детства часто сечен, А слава богу вышел человек: Не стыд семьи, ни туп, ни изувечен. Понятья были низки в старый век… Но Саша с гордой был рожден душою И желчного сложенья, — пред судьбою, Перед бичом язвительной молвы Он не склонял и после головы. Умел он помнить, кто его обидел, И потому отца возненавидел.
Великий грех!.. Но чем теплее кровь, Тем раньше зреют в сердце беспокойном Все чувства — злоба, гордость и любовь, Как дерева под небом юга знойным. Шалун мой хмурил маленькую бровь, Встречаясь с нежным папенькой; от взгляда Он вздрагивал, как будто б капля яда Лилась по жилам. Это, может быть, Смешно, — что ж делать! — он не мог любить, Как любят все гостиные собачки За лакомства, побои и подачки.
Он был дитя, когда в тесовый гроб Его родную с пеньем уложили. Он помнил, что над нею черный поп Читал большую книгу, что кадили, И прочее… и что, закрыв весь лоб Большим платком, отец стоял в молчанье. И что когда последнее лобзанье Ему велели матери отдать, То стал он громко плакать и кричать, И что отец, немного с ним поспоря, Велел его посечь… (конечно, с горя).
Он был рожден под гибельной звездой, С желаньями безбрежными, как вечность. Они так часто спорили с душой И отравили лучших дней беспечность. Они летали над его главой, Как царская корона; но без власти Венец казался бременем, и страсти, Впервые пробудясь, живым огнем Прожгли алтарь свой, не найдя кругом Достойной жертвы, — и в пустыне света На дружний зов не встретил он ответа.
О, если б мог он, как бесплотный дух, В вечерний час сливаться с облаками, Склонять к волнам кипучим жадный слух И долго упиваться их речами, И обнимать их перси, как супруг! В глуши степей дышать со всей природой Одним дыханьем, жить ее свободой! О, если б мог он, в молнию одет, Одним ударом весь разрушить свет!.. (Но к счастию для вас, читатель милый, Он не был одарен подобной силой...
Я не берусь вполне, как психолог, Характер Саши выставить наружу И вскрыть его, как с труфлями пирог. Скорей судей молчаньем я принужу К решению… Пусть суд их будет строг! Пусть журналист всеведущий хлопочет, Зачем тот плачет, а другой хохочет!.. Пусть скажет он, что бесом одержим Был Саша, — я и тут согласен с ним, Хотя, божусь, приятель мой, повеса, Взбесил бы иногда любого беса.
Его учитель чистый был француз, Marquis de Tess. Педант полузабавный, Имел он длинный нос и тонкий вкус И потому брал деньги преисправно. Покорный раб губернских дам и муз, Он сочинял сонеты, хоть порою По часу бился с рифмою одною; Но каламбуров полный лексикон, Как талисман, носил в карманах он, И, быв уверен в дамской благодати, Не размышлял, чтó кстати, чтó не кстати.
Его отец богатый был маркиз, Но жертвой стал народного волненья: На фонаре однажды он повис, Как было в моде, вместо украшенья. Приятель наш, парижский Адонис, Оставив прах родителя судьбине, Не поклонился гордой гильотине: Он молча проклял вольность и народ, И натощак отправился в поход, И, наконец, едва живой от муки, Пришел в Россию поощрять науки.
И Франция упала за тобой К ногам убийц бездушных и ничтожных. Никто не смел возвысить голос свой; Из мрака мыслей гибельных и ложных Никто не вышел с твердою душой, — Меж тем как втайне взор Наполеона Уж зрел ступени будущего трона… Я в этом тоне мог бы продолжать, Но истина — не в моде, а писать О том, что было двести раз в газетах, Смешно, тем боле об таких предметах.
Я прикажу, кончая дни мои, Отнесть свой труп в пустыню и высокий Курган над ним насыпать, и — любви Символ ненарушимый — одинокий Поставить крест: быть может издали, Когда туман протянется в долине, Иль свод небес взбунтуется, к вершине Гостеприимной нищий пешеход, Его заметив, медленно придет, И, отряхнувши посох, безнадежней Вздохнет о жизни будущей и прежней...
Пускай от сердца, полного тоской И желчью тайных тщетных сожалений, Подобно чаше, ядом налитой, Следов не остается… Без волнений Я выпил яд по капле, ни одной Не уронил; но люди не видали В лице моем ни страха, ни печали, И говорили хладно: он привык. И с той поры я облил свой язык Тем самым ядом, и по праву мести Стал унижать толпу под видом лести…
Ева сотворена из Адама, который и ощущает себя в некотором смысле создателем Евы: «вот это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женой (иша), ибо взята от мужа (иш)» (Быт. 2:23).
Древний змий соблазнял людей тем, что они будут как боги, если пойдут за ним; он соблазнял людей высокой целью, имевшей обличие добра, — знанием и свободой, богатством и счастьем, соблазнял через женственное начало мира — праматерь Еву.
Ева (ивр. חַוָּה, др.-евр. произн.: хawwͻ:h, совр. евр. произн.: Хава — букв. «дающая жизнь», греч. Εὔα) в авраамических религиях — праматерь всех людей, первая женщина, жена Адама, созданная из его ребра, мать Каина, Авеля и Сифа. (Википедия)
Ева (ивр. חַוָּה, др.-евр. произн.: хawwͻ:h, совр. евр. произн.: Хава — букв. «дающая жизнь», греч. Εὔα) в авраамических религиях — праматерь всех людей, первая женщина, жена Адама, созданная из его ребра, мать Каина, Авеля и Сифа.