Увы! то пленники младые, Утратив годы золотые, В пустыне гор, в глуши лесов, Близ Терека пасут уныло Черкесов тучные стада, Воспоминая то, что было, И что не будет никогда!
Меж тем черкес, с улыбкой злобной, Выходит из глуши дерев. И волку хищному подобный, Бросает взор… стоит… без слов, Ногою гордой попирает Убитого… увидел он, Что тщетно потерял патрон; И вновь чрез горы убегает.
Но кто убийца их жестокой? Он был с седою бородой; Не видя девы черноокой, Сокрылся он в глуши лесной. Увы! то был отец несчастный! Быть может, он ее сгубил; И тот свинец его опасный Дочь вместе с пленником убил? Не знает он, она сокрылась, И с ночи той уж не явилась. Черкес! где дочь твоя? глядишь, Но уж ее не возвратишь!!.
И в самом деле, прислушайтесь к разговорам купечества, мещанства, мелкого чиновничества в уездной глуши, — сколько удивительных сведений о неверных и поганых царствах, сколько рассказов о тех временах, когда людей жгли и мучили, когда разбойники города грабили, и т. п., — и как мало сведений о европейской жизни, о лучшем устройстве быта.
Мягкая ковровая дорожка глушила звук шагов, с фотографий на стенах смотрели знаменитые реинкарнаторы и ламы прошлого, в груди разливалось приятное тепло, и он почувствовал себя почти счастливым.
А ведь стоит только запасть в душу человека невежественного предубеждению, стоит только раз напитаться ей злобою — и уже ничем, никакими доводами и убеждениями, никакими силами не вытеребишь их оттуда. И сострадательность и всякое другое побуждение пошло тогда к черту: все черствеет в ней и притупляется; овладевшее ею раз чувство как бы все более укрепляется и, укрепляясь глушит в ней остальное.
Я сворачиваю на дедушкину подъездную дорожку, моментально глушу мотор и гашу фары, толкая мопед вперёд.
– Тогда предлагаю глушить двигатели на непродолжительное время, чтобы они не успевали остывать.
Мягкая ковровая дорожка глушила звук шагов, с фотографий на стенах смотрели знаменитые реинкарнаторы и ламы прошлого, в груди разливалось приятное тепло, и он почувствовал себя почти счастливым.