Неточные совпадения
Вы
мне опять скажете, что человек
не может
быть так дурен, а
я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы
не веруете в действительность Печорина?
— Завтра
будет славная погода! — сказал
я. Штабс-капитан
не отвечал ни слова и указал
мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.
—
Не хотите ли подбавить рому? — сказал
я своему собеседнику. — У
меня есть белый из Тифлиса; теперь холодно.
— Да так.
Я дал себе заклятье. Когда
я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал:
не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть
не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого
не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
— Да с год. Ну да уж зато памятен
мне этот год; наделал он
мне хлопот,
не тем
будь помянут! Ведь
есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!
«Эй, Азамат,
не сносить тебе головы, — говорил
я ему, — яман [плохо (тюрк.).]
будет твоя башка!»
Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж, а мы
были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким лаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть в лицо,
были далеко
не красавицы. «
Я имел гораздо лучшее мнение о черкешенках», — сказал
мне Григорий Александрович. «Погодите!» — отвечал
я, усмехаясь. У
меня было свое на уме.
Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть,
есть ли у них корм, и притом осторожность никогда
не мешает: у
меня же
была лошадь славная, и уж
не один кабардинец на нее умильно поглядывал, приговаривая: «Якши тхе, чек якши!» [Хороша, очень хороша! (тюрк.)]
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос
я тотчас узнал: это
был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? — подумал
я. — Уж
не о моей ли лошадке?» Вот присел
я у забора и стал прислушиваться, стараясь
не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для
меня разговор.
— Да, — отвечал Казбич после некоторого молчания, — в целой Кабарде
не найдешь такой. Раз — это
было за Тереком —
я ездил с абреками отбивать русские табуны; нам
не посчастливилось, и мы рассыпались кто куда.
Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат
был преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез
не выбьешь, даже когда он
был и помоложе.
— Послушай, — сказал твердым голосом Азамат, — видишь,
я на все решаюсь. Хочешь,
я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как
поет! а вышивает золотом — чудо!
Не бывало такой жены и у турецкого падишаха… Хочешь? дождись
меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток:
я пойду с нею мимо в соседний аул — и она твоя. Неужели
не стоит Бэла твоего скакуна?
Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело!
Я после и говорил это Печорину, да только он
мне отвечал, что дикая черкешенка должна
быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо
было наказать. Сами посудите, что ж
я мог отвечать против этого?.. Но в то время
я ничего
не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает,
не нужно ли баранов и меда;
я велел ему привести на другой день.
Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату
была заперта на замок, и ключа в замке
не было.
Я все это тотчас заметил…
Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог — только он притворялся, будто
не слышит.
— Она за этой дверью; только
я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало,
не говорит и
не смотрит: пуглива, как дикая серна.
Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски,
будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому
не будет принадлежать, кроме
меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу.
Я и в этом согласился… Что прикажете делать?
Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
— Дьявол, а
не женщина! — отвечал он, — только
я вам даю мое честное слово, что она
будет моя…
Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал — и сказать ли вам?
я думаю, он в состоянии
был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя.
Поверите ли?
я, стоя за дверью, также заплакал, то
есть, знаете,
не то чтобы заплакал, а так — глупость!..
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и
мне было как-то весело, что
я так высоко над миром: чувство детское,
не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они
не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо
был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки;
я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки
не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает,
не вылезая из своего тряского экипажа.
— Вот и Крестовая! — сказал
мне штабс-капитан, когда мы съехали в Чертову долину, указывая на холм, покрытый пеленою снега; на его вершине чернелся каменный крест, и мимо его вела едва-едва заметная дорога, по которой проезжают только тогда, когда боковая завалена снегом; наши извозчики объявили, что обвалов еще
не было, и, сберегая лошадей, повезли нас кругом.
Надо вам сказать, что у
меня нет семейства: об отце и матери
я лет двенадцать уж
не имею известия, а запастись женой
не догадался раньше, — так теперь уж, знаете, и
не к лицу;
я и рад
был, что нашел кого баловать.
А уж как плясала! видал
я наших губернских барышень,
я раз был-с и в Москве в Благородном собрании, лет двадцать тому назад, — только куда им! совсем
не то!..
— Если он
меня не любит, то кто ему мешает отослать
меня домой?
Я его
не принуждаю. А если это так
будет продолжаться, то
я сама уйду:
я не раба его —
я княжеская дочь!..
— Правда, правда! — отвечала она, —
я буду весела. — И с хохотом схватила свой бубен, начала
петь, плясать и прыгать около
меня; только и это
не было продолжительно; она опять упала на постель и закрыла лицо руками.
Что
было с нею
мне делать?
Я, знаете, никогда с женщинами
не обращался; думал, думал, чем ее утешить, и ничего
не придумал; несколько времени мы оба молчали… Пренеприятное положение-с!
Наконец
я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это
было в сентябре; и точно, день
был чудесный, светлый и
не жаркий; все горы видны
были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и
я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно:
я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
— Помилуйте, — говорил
я, — ведь вот сейчас тут
был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он
не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А
я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу.
Я знаю, что год тому назад она ему больно нравилась — он
мне сам говорил, — и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался…
Я стал читать, учиться — науки также надоели;
я видел, что ни слава, ни счастье от них
не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди — невежды, а слава — удача, и чтоб добиться ее, надо только
быть ловким.
Глупец
я или злодей,
не знаю; но то верно, что
я также очень достоин сожаления, может
быть, больше, нежели она: во
мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное;
мне все мало: к печали
я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня;
мне осталось одно средство: путешествовать.
Я отвечал, что много
есть людей, говорящих то же самое; что
есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан
не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и
были уж почти у самой крепости: только кустарник закрывал ее от нас. Вдруг выстрел… Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение… Опрометью поскакали мы на выстрел — смотрим: на валу солдаты собрались в кучу и указывают в поле, а там летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Григорий Александрович взвизгнул
не хуже любого чеченца; ружье из чехла — и туда;
я за ним.
К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони
не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы
были все ближе и ближе… И наконец
я узнал Казбича, только
не мог разобрать, что такое он держал перед собою.
Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на
меня, кивнул головою и ударил коня плетью.
Вот наконец мы
были уж от него на ружейный выстрел; измучена ли
была у Казбича лошадь или хуже наших, только, несмотря на все его старания, она
не больно подавалась вперед.
Я думаю, в эту минуту он вспомнил своего Карагёза…
Когда дым рассеялся, на земле лежала раненая лошадь и возле нее Бэла; а Казбич, бросив ружье, по кустарникам, точно кошка, карабкался на утес; хотелось
мне его снять оттуда — да
не было заряда готового!
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «
Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то
есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «
Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей
не хотелось умирать!..
После полудня она начала томиться жаждой. Мы отворили окна — но на дворе
было жарче, чем в комнате; поставили льду около кровати — ничего
не помогало.
Я знал, что эта невыносимая жажда — признак приближения конца, и сказал это Печорину. «Воды, воды!..» — говорила она хриплым голосом, приподнявшись с постели.
На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации и бузины.
Я хотел
было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она
была не христианка…
— Печорин
был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы
не говорили о Бэле:
я видел, что ему
будет неприятно, так зачем же? Месяца три спустя его назначили в е….й полк, и он уехал в Грузию. Мы с тех пор
не встречались, да, помнится, кто-то недавно
мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу
не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.
— С Казбичем? А, право,
не знаю… Слышал
я, что на правом фланге у шапсугов
есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуля прожужжит близко; да вряд ли это тот самый!..
В Коби мы расстались с Максимом Максимычем;
я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи,
не мог за
мной следовать. Мы
не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите,
я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек, достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то
я вполне
буду вознагражден за свой, может
быть, слишком длинный рассказ.
Расставшись с Максимом Максимычем,
я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай
пил в Ларсе, а к ужину
поспел в Владыкавказ. Избавлю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего
не выражают, от картин, которые ничего
не изображают, особенно для тех, которые там
не были, и от статистических замечаний, которые решительно никто читать
не станет.
Что за оказия!.. но дурной каламбур
не утешение для русского человека, и
я, для развлечения, вздумал записывать рассказ Максима Максимыча о Бэле,
не воображая, что он
будет первым звеном длинной цепи повестей; видите, как иногда маловажный случай имеет жестокие последствия!..
Уже
было поздно и темно, когда
я снова отворил окно и стал звать Максима Максимыча, говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы;
я повторил приглашение, — он ничего
не отвечал.
Утро
было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что
было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг
меня;
я их прогнал:
мне было не до них,
я начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
Он
был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов,
не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну перчатку, то
я был удивлен худобой его бледных пальцев.
Его походка
была небрежна и ленива, но
я заметил, что он
не размахивал руками — верный признак некоторой скрытности характера.
С первого взгляда на лицо его
я бы
не дал ему более двадцати трех лет, хотя после
я готов
был дать ему тридцать.
Все эти замечания пришли
мне на ум, может
быть, только потому, что
я знал некоторые подробности его жизни, и, может
быть, на другого вид его произвел бы совершенно различное впечатление; но так как вы о нем
не услышите ни от кого, кроме
меня, то поневоле должны довольствоваться этим изображением.
Лошади
были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два раза подходил к Печорину с докладом, что все готово, а Максим Максимыч еще
не являлся. К счастию, Печорин
был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе
не торопился в дорогу.
Я подошел к нему.