Неточные совпадения
Собор Успенский, церковь Благовещения, Грановитая палата, Теремный дворец, Кремль с своими стрельницами, множество каменных церквей и домов, рассыпанных по городу, — все это, только что вышедшее из-под рук искусных зодчих, носило
на себе печать свежести и новизны, как бы возникло в один
день волею всемогущею.
В самом же
деле это были каракульки
на разных языках, начертанные углем или гвоздем.
Не его
дело перебирать всю меледу, пересчитывать труженически все звенья в цепи этой эпохи и жизни этого двигателя:
на то есть историки и биографы.
— Я сам было испугался, что поганый жидок повезет молодого господина; да как
дело распуталось, так и у меня
на груди стало легче.
Ехало их много: тут были разные мастеровые (легкая краска набежала
на лицо баронессы)… и те, что льют всякое
дело из меди, и такие, что строят каменные палаты и церкви, и не перечтешь всех, какие были.
Я не трогался с места, а он, мой голубчик, дальше и дальше, и скрылся, словно канул
на дно…
Цветок, сорванный Антоном в последний
день его отъезда, вложен, как святыня, в лист рукописной Библии,
на котором он остановил свое чтение.
Власти преследовали жидов огнем, мечом и проклятиями: народ, остервененный против них слухами, что они похищают детей и в
день пасхи пьют их кровь, вымещал
на них за одно вымышленное злодеяние сторицею настоящих.
Духовник шел с дарами
на лестницу; вслед за ним входил Антонио Фиоравенти; навстречу шел хозяин дома, бледный, дрожащий, с растрепанной головой, с запекшимися губами. Был полдень; солнце ярко освещало лестницу, все предметы резко означались. Первым
делом барона, гордого, спесивого, родственника королевского, было броситься к ногам итальянца и молить его о спасении супруги. Золото, поместья, почести, все сулил он ему, лишь бы спасти ту, которая была для него дороже самой жизни.
И мать перекрестила младенца во имя отца и сына и святого духа, боясь, чтобы гордые желания ее в самом
деле не навлекли
на него гнева божьего, и прижимала его к груди своей, в которой сердце билось, как ускоренный маятник, и все было что-то не
на месте.
Прошло опять несколько
дней, Фиоравенти не являлся за своею жертвою. Ужасные
дни! Они отняли у барона несколько годов жизни. Не узнало бы высшее дворянство, не проведали бы родня, знакомые, кто-нибудь, хоть последний из его вассалов, что сын отдается в лекаря, как отдают слугу
на годы в учение сапожному, плотничному мастерству?.. Эти мысли тревожили его гораздо более самой жертвы.
По выздоровлении баронессы собрались ехать
на поклонение святой
деве Лореттской, в благодарность за двукратное спасение баронессы от смерти.
— Кто знает, — говорил он, — не есть ли
на то воля судьбы! Может быть, и в самом
деле там ожидает тебя честь и слава!
В ратном
деле силу огнестрельного оружия начинали брать
на помощь к силе мышц; храмы требовали более великолепия; князья и бояре искали в жилищах своих более удобства и безопасности от пожаров.
— Не утаю от тебя, задушевный… Я уж нес к господину нашему думку
на сердце;
на первый раз охнет от ней воевода, будто ударили его ослопом. Ведаешь, едет к нам от немцев лекарь Онтон, вельми искусный в целении всяких недугов. Остается ему три
дня пути…
Ныне я
на тебя, завтра ты
на меня, скажем друг
на друга, только такие
дела, за которые Грозный потрясет по маковке, а корня не тронет.
Со всех сторон окружали их переходы под навесами и с глухими перилами, которые примыкали к домовой церкви и часовням; главный из этих переходов вел к церкви Благовещения, потому так и называемой:
на дворе великокняжеском правитель народа не начинал и не оканчивал
дня без молитвы в доме божием.
Он везде поспевал, всем заправлял и мало что приводил в действие положенное, обычное, старался еще упредить желания и прихоти своего властителя
на весь следующий
день.
На сердце пора, да
на деле не то; давно глаз видит, да зуб неймет…
Вот что, по словам летописца, писал к русскому великому князю Менгли-Гирей, посылая этот дар: «Тебе ведомо, что в эндустанской земле кердеченом зовут однорог зверь, а рог его о том
деле надобен: у кого
на руке, как едячи, то лизати, и в той ястве, что лихое зелие будет, и человеку лиха не будет».
Дочь Палеологов, награжденная от природы силою ума и воли, в которой отказано было ее братьям, знала очень хорошо, какая безделица нужна была, чтобы решить супруга
на исполнение великого
дела, созревшего в могучей душе его.
— Ох, ох! — продолжал великий князь. — Легко припасти все эти царские снадобья, обкласть себя суконными львами и алтабасными орлами, заставить попугаев величать себя чем душе угодно; да настоящим-то царем, словом и
делом, быть нелегко! Сам ведаешь, чего мне стоит возиться с роденькой. Засели за большой стол
на больших местах да крохоборничают! И лжицы не даю, и ковшами обносят, а все себе сидят, будто приросли к одним местам.
— Ну, что…
дело с литвинами? — грозно спросил Мамона великий князь. Очи его вызывали
на кровавый ответ.
— В судебнике уложено, — отвечал Гусев: — «А доведут
на кого татьбу, или разбой, или душегубство, или ябедничество, или иное лихое
дело, и будет ведомо лихой, и боярину того велети казнити смертною казнью, а исцево доправити; а что ся останет, ино то боярину и дьяку…»
— Быти по тому: живота не дать, кто сам посягает
на чужую голову! (Тут он обратился к Курицыну, но, вспомнив, что он не сроден к поручениям о казнях, примолвил, махнув рукою:) Забыл я, что курица петухом не поет. (При этих словах в глазах дьяка проникло удовольствие.) Мамон, это твое
дело! Скажи моему тиуну московскому, да дворскому, чтобы литвина и толмача сожгли
на Москве-реке. Сжечь их, слышишь ли? Чтобы другим неповадно было и помышлять о таких
делах.
—
На днях будут сюда фряжские палатные мастера и немчин-лекарь. Пречистая ведает, может, и меж ними есть какие лихие люди. Коли дозволишь молвить, что
на разум нашло.
— Не тебе, однако, бородка, покончить это
дело. А тебе вот что: отправь гонца к воеводе Даниле Холмскому, в его отчину, с словом моим, чтобы он немедля прибыл в Москву; да сходи к Образцу и скажи ему, что я жалую его, моего слугу: ставлю к нему лекаря-немчина, который-де
на днях прибудет к нам; да накажи, принял бы его с хлебом-солью да с честью. Вот сколько я
на тебя нагрузил.
— Позволишь ли молвить потаенное слово?.. Думал было схоронить
на душе, не разгневить бы тебя, господине; да пречистая третий
день во сне является, все понуждает: скажи, скажи…
В них жил он
на покое, не тревожимый доселе Иоанном, любимый друзьями, уважаемый народом; добрый отец, грозный и попечительный господин, в них хотел он дать сладкий отдых последним годам своим и приготовить себя заранее к вечности
делами веры и добра.
О! этого взора не забудет отец и
на смертном одре; не забудет он крика матери, требовавшей у него отчета, куда он
девал милое детище.
Когда русалки полощутся в нем и чешут его своими серебряными гребнями, летишь по нем, как лебедь белокрылый; а залягут с лукавством
на дне и ухватятся за судно, стоишь
на одном месте, будто прикованный: ни ветерок не вздохнет, ни волна не всплеснет;
днем над тобою небо горит и под тобою море горит; ночью господь унижет небо звездами, как золотыми дробницами, и русалки усыплют воду такими ж звездами.
А как взбеленятся они и учнут качать судно, так подымут его высоко-высоко, кажись, можно звездочку схватить, и потом окунут
на дно и разобьют в щепы о камень, если не успеешь прочесть: «Помилуй меня, боже!» От одного помышления сердце обмирает, а все-таки поплескалась бы
на этом море сизой утицей, белою лебедушкой.
— Ты опять отобьешься от речи, как в индусах войну ведут, — перебил воевода, желавший, чтобы рассказом о ратных
делах отвели совсем душу его от грустного впечатления, сделанного
на нее криком ворона.
Скоро выбор сделан, потому что он заранее был назначен Русалкою. Половина к стороне кремлевской стены, где помещались сенцы, оружейная и подле нее угловая горница были назначены под постой лекаря. Сверх того, обычай требовал угостить государева посланного. Пошли нехотя ходить стопы.
На этот раз сладкие меды казались боярину зелием; ничем не мог он запить тоски своей. Крохотный дьяк, которому надо было бы тянуть наперстками, окунулся, как муха,
на дно десятой стопы.
Пришли черные
дни на Образца и семейство его.
Перед ним прекрасный
день запоздалой зимы расстилал окружность
на несколько десятков верст.
Он протер глаза, еще раз остановил лошадей, подскочил к беседке и, ударив по ней бичом, сказал таким радостным, торжественным голосом, как бы
дело шло об открытии
на безбрежном океане обитаемого острова...
— Собирается
на дело!.. — воскликнул насмешливо один из спутников, покручивая ус.
Он произнес Мамону несколько слов по-русски, какие сумел, и в голосе его было столько привлекательного, что сам лукавый дух, расходившийся в сердце боярина, прилег
на дне его.
Тут упоительные взгляды, крепкие меды — отсутствие мужа в другие города, по
делам торговым и
на войну, — и не один Парис, хоть бы наш брат, был причиною лютых, сердечных пожаров.
Зоркие глаза Иоанна прочли в душе моей, и Иоанн называет моего Андреа своим полководцем, беседует с ним о ратном
деле, разжигает его молодое сердце славою воинскою, а сыновьям своим строго наказывает,
на помин души его, не забывать отцовского воеводу.
Не умели делать кирпичей: сколько времени употребил я
на обучение этому
делу!
На третий
день Аристотель пришел к молодому врачу, чтобы вместе с ним отправиться к великому князю.
В самом
деле, лишь только выборные люди отмерили заповеданный круг, за который бойцы не смели переступить, соперники скинули шапки и низенько поклонились
на четыре стороны.
— Чудный человек твой хозяин, — сказал Аристотель своему спутнику, — боится диавола, как дитя, напуганное сказками своей няньки, ненавидит иноверцев и считает их хуже всякого нечистого животного, из неприятеля
на поле битвы готов сделать чучелу и между тем чести, благородства необыкновенного! Своими руками убьет воина, который оберет пленника, и готов сына убить, если б он посягнул
на дело, по его понятиям, низкое.
Еще недавно состряпал он мастерское
дело: самую смерть остановил
на несколько часов у одра верейского князя, для того чтобы он успел сделать завещание в пользу Иоанна.
На днях сын твоего хозяина сыграл с ним дурную шутку.
Он встал с своего кресла и подошел к попугаю. Придворный крылатый льстец был в самом
деле болен: у него сел типун
на языке.
На него указал Иван Васильевич лекарю, прибавив, что Фоминишна очень любит его.
— Антонио! Антонио! ты ли это говоришь?.. Только два
дня здесь, еще не у
дела, а уж молодая кровь твоя бунтует против разума, малейшие неприятности кидают тебя далеко от прекрасной цели. Так ли идут в битву для получения венца победного? Что сказал бы ты, бывши
на моем месте?.. Неужели я ошибся в тебе?.. Как бы то ни было, не узнаю твердой души, которая, по словам твоим, готова идти в схватку с самою жестокою судьбой!..
В самом
деле, чуланы, где содержались пленники, походили
на нечистые клетки.