Неточные совпадения
Так проходит вся ночь. К рассвету Яма понемногу затихает,
и светлое утро застает ее безлюдной, просторной, погруженной в сон, с накрепко закрытыми дверями, с глухими ставнями на окнах. А перед вечером женщины проснутся
и будут готовиться к следующей ночи.
И так без конца, день за днем, месяцы
и годы, живут они в своих публичных гаремах странной, неправдоподобной жизнью, выброшенные обществом, проклятые семьей, жертвы общественного темперамента, клоаки для избытка городского сладострастия, оберегательницы семейной чести четыреста глупых, ленивых, истеричных, бесплодных женщин.
Теперь улица пуста. Она торжественно
и радостно горит в блеске летнего солнца. Но в зале спущены все гардины,
и оттого в ней темно, прохладно
и так особенно нелюдимо, как бывает среди дня в пустых театрах, манежах
и помещениях суда.
А дворник украсил резной, в русском стиле, подъезд двумя срубленными березками.
Так же
и во всех домах около крылец, перил
и дверей красуются снаружи белые тонкие стволики с жидкой умирающей зеленью.
Но она от души рада волнению
и ласке Амура,
и своей минутной власти над собакой,
и тому, что выспалась
и провела ночь без мужчины,
и троице, по смутным воспоминаниям детства,
и сверкающему солнечному дню, который ей
так редко приходится видеть.
— Ах,
и не рассказывайте, — вздыхает Анна Марковна, отвесив свою нижнюю малиновую губу
и затуманив свои блеклые глаза. — Мы нашу Берточку, — она в гимназии Флейшера, — мы нарочно держим ее в городе, в почтенном семействе. Вы понимаете, все-таки неловко.
И вдруг она из гимназии приносит
такие слова
и выражения, что я прямо аж вся покраснела.
Нюра — маленькая, лупоглазая, синеглазая девушка; у нее белые, льняные волосы, синие жилки на висках. В лице у нее есть что-то тупое
и невинное, напоминающее белого пасхального сахарного ягненочка. Она жива, суетлива, любопытна, во все лезет, со всеми согласна, первая знает все новости,
и если говорит, то говорит
так много
и так быстро, что у нее летят брызги изо рта
и на красных губах вскипают пузыри, как у детей.
— Пфуй! Что это за безобразие? — кричит она начальственно. — Сколько раз вам повторять, что нельзя выскакивать на улицу днем
и еще — пфуй! ч — в одном белье. Не понимаю, как это у вас нет никакой совести. Порядочные девушки, которые сами себя уважают, не должны вести себя
так публично. Кажутся, слава богу, вы не в солдатском заведении, а в порядочном доме. Не на Малой Ямской.
По отношению к другим девицам заведения она занимает
такое же место, какое в закрытых учебных заведениях принадлежит первому силачу, второгоднику, первой красавице в классе-тиранствующей
и обожаемой.
Однажды вышел
такой случай, что девицы чуть не с благоговейным ужасом услыхали, что Тамара умеет бегло говорить по-французски
и по-немецки.
— Вышивали мы гладью, золотом, напрестольники, воздухи, архиерейские облачения… травками, цветами, крестиками. Зимой сидишь, бывало, у окна, — окошки маленькие, с решетками, — свету немного, маслицем пахнет, ладаном, кипарисом, разговаривать нельзя было: матушка была строгая. Кто-нибудь от скуки затянет великопостный ирмос… «Вонми небо
и возглаголю
и воспою…» Хорошо пели, прекрасно,
и такая тихая жизнь,
и запах
такой прекрасный, снежок за окном, ну вот точно во сне…
— Сидишь, вышиваешь, золото в глазах рябит, а от утреннего стояния
так вот спину
и ломит,
и ноги ломит. А вечером опять служба. Постучишься к матушке в келию: «Молитвами святых отец наших господи помилуй нас». А матушка из келий
так баском ответит: «Аминь».
— Надо что-нибудь делать. Скучно
так. В карты я не играю
и не люблю.
— Вот этому-то я удивляюсь. С твоим умом, с твоей красотой я бы себе
такого гостя захороводила, что на содержание бы взял.
И лошади свои были бы
и брильянты.
— Что кому нравится, Женечка. Вот
и ты тоже хорошенькая
и милая девушка,
и характер у тебя
такой независимый
и смелый, а вот застряли мы с тобой у Анны Марковны.
Нет, — вдруг воскликнула она веселым задорным голосом,кого люблю верно
и нелицемерно, во веки веков,
так это мою Манечку, Маньку Беленькую, Маньку Маленькую, мою Маньку Скандалисточку.
Но достаточно ей выпить три-четыре рюмки ликера-бенедиктина, который она очень любит, как она становится неузнаваемой
и выделывает
такие скандалы, что всегда требуется вмешательство экономок, швейцара, иногда даже полиции.
Таким образом тапер получал только четверть из общего заработка, что, конечно, было несправедливо, потому что Исай Саввич играл самоучкой
и отличался деревянным слухом.
Девицы с некоторой гордостью рассказывали гостям о тапере, что он был в консерватории
и шел все время первым учеником, но
так как он еврей
и к тому же заболел глазами, то ему не удалось окончить курса.
Все они относились к нему очень бережно
и внимательно, с какой-то участливой, немножко приторной жалостливостью, что весьма вяжется с внутренними закулисными нравами домов терпимости, где под внешней грубостью
и щегольством похабными словами живет
такая же слащавая, истеричная сентиментальность, как
и в женских пансионах
и, говорят, в каторжных тюрьмах.
Несмотря на то, что большинство женщин испытывало к мужчинам, за исключением своих любовников, полное, даже несколько брезгливое равнодушие, в их душах перед каждым вечером все-таки оживали
и шевелились смутные надежды: неизвестно, кто их выберет, не случится ли чего-нибудь необыкновенного, смешного или увлекательного, не удивит ли гость своей щедростью, не будет ли какого-нибудь чуда, которое перевернет всю жизнь?
Этот человек, отверженный из отверженных,
так низко упавший, как только может представить себе человеческая фантазия, этот добровольный палач, обошелся с ней без грубости, но с
таким отсутствием хоть бы намека на ласку, с
таким пренебрежением
и деревянным равнодушием, как обращаются не с человеком, даже не с собакой или лошадью,
и даже не с зонтиком, пальто или шляпой, а как с каким-то грязным предметом, в котором является минутная неизбежная потребность, но который по миновании надобности становится чуждым, бесполезным
и противным.
И как бы то ни было, каждый вечер приносил с собою
такое раздражающее, напряженное, пряное ожидание приключений, что всякая другая жизнь, после дома терпимости, казалась этим ленивым, безвольным женщинам пресной
и скучной.
И в этом неясном дальнем свете, в ласковом воздухе, в запахах наступающей ночи была какая-то тайная, сладкая, сознательная печаль, которая бывает
так нежна в вечера между весной
и летом.
И не то, чтобы за что-нибудь, а просто
так, пойдет утром со мной в комнату, запрется
и давай меня терзать.
А то целует-целует, да как куснет за губы,
так кровь аж
и брызнет… я заплачу, а ему только этого
и нужно.
Так зверем на меня
и кинется, аж задрожит.
— Ей-богу. Ты посмотри у него в комнатке: круглые сутки, днем
и ночью, лампадка горит перед образами. Он очень до бога усердный… Только я думаю, что он оттого
такой, что тяжелые грехи на нем. Убийца он.
Но хозяйка дома
и обе экономки всячески балуют Пашу
и поощряют ее безумную слабость, потому что благодаря ей Паша идет нарасхват
и зарабатывает вчетверо, впятеро больше любой из остальных девушек, — зарабатывает
так много, что в бойкие праздничные дни ее вовсе не выводят к гостям «посерее» или отказывают им под предлогом Пашиной болезни, потому что постоянные хорошие гости обижаются, если им говорят, что их знакомая девушка занята с другим.
А
таких постоянных гостей у Паши пропасть; многие совершенно искренно, хотя
и по-скотски, влюблены в нее,
и даже не
так давно двое почти одновременно звали ее на содержание: грузин — приказчик из магазина кахетинских вин —
и какой-то железнодорожный агент, очень гордый
и очень бедный дворянин высокого роста, с махровыми манжетами, с глазом, замененным черным кружком на резинке.
— Да, да, мой грузинчик. Ох, какой он приятный.
Так бы никогда его от себя не отпустила. Знаешь, он мне в последний раз что сказал? «Если ты будешь еще жить в публичном доме, то я сделаю
и тэбэ смэрть
и сэбэ сделаю смэрть».
И так глазами на меня сверкнул.
—
И в Кольку-бухгалтера?
И в подрядчика?
И в Антошку-картошку?
И в актера толстого? У-у, бесстыдница! — вдруг вскрикивает Женя. — Не могу видеть тебя без омерзения. Сука ты! Будь я на твоем месте
такая разнесчастная, я бы лучше руки на себя наложила, удавилась бы на шнурке от корсета. Гадина ты!
Тамара с голыми белыми руками
и обнаженной шеей, обвитой ниткой искусственного жемчуга, толстая Катька с мясистым четырехугольным лицом
и низким лбом — она тоже декольтирована, но кожа у нее красная
и в пупырышках; новенькая Нина, курносая
и неуклюжая, в платье цвета зеленого попугая; другая Манька — Манька Большая или Манька Крокодил, как ее называют,
и — последней — Сонька Руль, еврейка, с некрасивым темным лицом
и чрезвычайно большим носом, за который она
и получила свою кличку, но с
такими прекрасными большими глазами, одновременно кроткими
и печальными, горящими
и влажными, какие среди женщин всего земного шара бывают только у евреек.
Пожилой гость в форме благотворительного ведомства вошел медленными, нерешительными шагами, наклоняясь при каждом шаге немного корпусом вперед
и потирая кругообразными движениями свои ладони, точно умывая их.
Так как все женщины торжественно молчали, точно не замечая его, то он пересек залу
и опустился на стул рядом с Любой, которая согласно этикету только подобрала немного юбку, сохраняя рассеянный
и независимый вид девицы из порядочного дома.
— Вот так-так. Мужчина
и вдруг не курит. Ну
так угостите лафитом с лимонадом. Ужас как люблю лафит с лимонадом.
Возбуждала его также
и Вера своим видом мальчишки
и крепкими ляжками, плотно охваченными белым трико,
и Беленькая Маня,
так похожая на невинную гимназистку,
и Женя со своим энергичным, смуглым, красивым лицом.
Она привела его в свою комнату, убранную со всей кокетливостью спальни публичного дома средней руки: комод, покрытый вязаной — скатертью,
и на нем зеркало, букет бумажных цветов, несколько пустых бонбоньерок, пудреница, выцветшая фотографическая карточка белобрысого молодого человека с гордо-изумленным лицом, несколько визитных карточек; над кроватью, покрытой пикейным розовым одеялом, вдоль стены прибит ковер с изображением турецкого султана, нежащегося в своем гареме, с кальяном во рту; на стенах еще несколько фотографий франтоватых мужчин лакейского
и актерского типа; розовый фонарь, свешивающийся на цепочках с потолка; круглый стол под ковровой скатертью, три венских стула, эмалированный таз
и такой же кувшин в углу на табуретке, за кроватью.
—
Так я спрошу, папашка, четыре бутылки пива
и две лимонаду? Да?
И для меня хоть плиточку шоколаду. Хорошо? Да?
— Что это, в самом деле, за хамство! Кажется, я бежать не собираюсь отсюда.
И потом разве вы не умеете разбирать людей? Видите, что к вам пришел человек порядочный, в форме, а не какой-нибудь босяк. Что за назойливость
такая!
— О,
такая молоденькая! — удивился немец
и стал, нагнувшись
и кряхтя, снимать сапоги. — Как же ты сюда попала?
— Оставим это.
Так знаешь. Мари, я себе все время ищу вот
такую девочку, как ты,
такую скромную
и хорошенькую. Я человек состоятельный, я бы тебе нашел квартиру со столом, с отоплением, с освещением.
И на булавки сорок рублей в месяц. Ты бы пошла?
Так, с шутками
и со щипками, он обошел всех девиц
и, наконец, уселся рядом с толстой Катей, которая положила ему на ногу свою толстую ногу, оперлась о свое колено локтем, а на ладонь положила подбородок
и равнодушно
и пристально стала смотреть, как землемер крутил себе папиросу.
Балагуря
таким образом, Ванька-Встанька просиживал в залах заведения целые вечера
и ночи.
И по какому-то странному душевному сочувствию девицы считали его почти своим; иногда оказывали ему маленькие временные услуги
и даже покупали ему на свой счет пиво
и водку.
Они хотели как можно шире использовать свой довольно тяжелый заработок
и потому решили сделать ревизию положительно во всех домах Ямы, только к Треппелю не решились зайти,
так как там было слишком для них шикарно.
Приехала большая компания немцев, служащих в оптическом магазине, приехала партия приказчиков из рыбного
и гастрономического магазина Керешковского, приехали двое очень известных на Ямках молодых людей, — оба лысые, с редкими, мягкими, нежными волосами вокруг лысин — Колька-бухгалтер
и Мишка-певец,
так называли в домах их обоих.
Их
так же, как Карла Карловича из оптического магазина
и Володьку из рыбного, встречали очень радушно, с восторгами, криками
и поцелуями, льстя их самолюбию.
Катались на лодках по Днепру, варили на той стороне реки, в густом горько-пахучем лозняке, полевую кашу, купались мужчины
и женщины поочередно — в быстрой теплой воде, пили домашнюю запеканку, пели звучные малороссийские песни
и вернулись в город только поздним вечером, когда темная бегучая широкая река
так жутко
и весело плескалась о борта их лодок, играя отражениями звезд, серебряными зыбкими дорожками от электрических фонарей
и кланяющимися огнями баканов.
Потом они проводили барышень по домам
и у калиток
и подъездов прощались с ними долго
и сердечно со смехом
и такими размашистыми рукопожатиями, как будто бы действовали рычагом насоса.
Весь день прошел весело
и шумно, даже немного крикливо
и чуть-чуть утомительно, но по-юношески целомудренно, не пьяно
и, что особенно редко случается, без малейшей тени взаимных обид или ревности, или невысказанных огорчений. Конечно,
такому благодушному настроению помогало солнце, свежий речной ветерок, сладкие дыхания трав
и воды, радостное ощущение крепости
и ловкости собственного тела при купании
и гребле
и сдерживающее влияние умных, ласковых, чистых
и красивых девушек из знакомых семейств.
Но, почти помимо их сознания, их чувственность — не воображение, а простая, здоровая, инстинктивная чувственность молодых игривых самцов — зажигалась от Нечаянных встреч их рук с женскими руками
и от товарищеских услужливых объятий, когда приходилось помогать барышням входить в лодку или выскакивать на берег, от нежного запаха девичьих одежд, разогретых солнцем, от женских кокетливо-испуганных криков на реке, от зрелища женских фигур, небрежно полулежащих с наивной нескромностью в зеленой траве, вокруг самовара, от всех этих невинных вольностей, которые
так обычны
и неизбежны на пикниках, загородных прогулках
и речных катаниях, когда в человеке, в бесконечной глубине его души, тайно пробуждается от беспечного соприкосновения с землей, травами, водой
и солнцем древний, прекрасный, свободный, но обезображенный
и напуганный людьми зверь.