Неточные совпадения
Неловкое молчание.
В дверь стучат. Тонкий женский
голос говорит по ту сторону дверей...
Тамара
в это время рассказывает Мане тихим
голосом, не отрываясь от шитья.
Но вот уже
в коридорах и комнатах слышится звонкий
голос Зоси...
Нюра тоненько,
в нос, выводит первый
голос, Люба вторит ей глуховатым альтом...
Он играет одним пальцем и напевает тем ужасным козлиным
голосом, каким обладают все капельмейстеры,
в которые он когда-то готовился...
— Пфуй! Безобразие! — раздается
в комнате негодующий
голос Эммы Эдуардовны. — Ну где это видано, чтобы порядочные барышни позволяли себе вылезать на окошко и кричать на всю улицу. О, скандал! И все Нюра, и всегда эта ужасная Нюра!
Впрочем, того же самого добивались все мужчины даже самые лядащие, уродливые, скрюченные и бессильные из них, — и древний опыт давно уже научил женщин имитировать
голосом и движениями самую пылкую страсть, сохраняя
в бурные минуты самое полнейшее хладнокровие.
Пока студенты пили коньяк, пиво и водку, Рамзес все приглядывался к самому дальнему углу ресторанного зала, где сидели двое: лохматый, седой крупный старик и против него, спиной к стойке, раздвинув по столу локти и опершись подбородком на сложенные друг на друга кулаки, сгорбился какой-то плотный, низко остриженный господин
в сером костюме. Старик перебирал струны лежавших перед ним гуслей и тихо напевал сиплым, но приятным
голосом...
Мишка-певец и его друг бухгалтер, оба лысые, с мягкими, пушистыми волосами вокруг обнаженных черепов, оба с мутными, перламутровыми, пьяными глазами, сидели друг против друга, облокотившись на мраморный столик, и все покушались запеть
в унисон такими дрожащими и скачущими
голосами, как будто бы кто-то часто-часто колотил их сзади по шейным позвонкам...
— Слушайте, — сказал он тихо, хриплым
голосом, медленно и веско расставляя слова. — Это уже не
в первый раз сегодня, что вы лезете со мной на ссору. Но, во-первых, я вижу, что, несмотря на ваш трезвый вид, вы сильно и скверно пьяны, а во-вторых, я щажу вас ради ваших товарищей. Однако предупреждаю, если вы еще вздумаете так говорить со мною, то снимите очки.
— Будет ли мне позволено, господа, вторгнуться
в вашу тесную компанию? — спросил он жирным, ласковым
голосом, с полупоклоном, сделанным несколько набок.
Лихонин и Ярченко не захотели остаться у него
в долгу. Началась попойка. Бог знает каким образом
в кабинете очутились вскоре Мишка-певец и Колька-бухгалтер, которые сейчас же запели своими скачущими
голосами...
Держась рукой за воображаемую цепочку и
в то же время оскаливаясь, приседая, как мартышка, часто моргая веками и почесывая себе то зад, то волосы на голове, он пел гнусавым, однотонным и печальным
голосом, коверкая слова...
Эгмонт-Лаврецкий, до сих пор очень удачно подражавший то поросенку, которого сажают
в мешок, то ссоре кошки с собакой, стал понемногу раскисать и опускаться. На него уже находил очередной стих самообличения,
в припадке которого он несколько раз покушался поцеловать у Ярченко руку. Веки у него покраснели, вокруг бритых колючих губ углубились плаксивые морщины, и по
голосу было слышно, что его нос и горло уже переполнялись слезами.
Женщины валялись на скамейках, курили, играли
в кар ты,
в шестьдесят шесть, пили пиво. Часто их задирала мужская публика вагона, и они отругивались бесцеремонным языком, сиповатыми
голосами. Молодежь угощала их папиросами и вином.
В его обращении с ними выработался какой-то твердый, непоколебимый, самоуверенный апломб, которому они так же подчинялись, как инстинктивно подчиняется строптивая лошадь
голосу, взгляду и поглаживанию опытного наездника.
Как чудесно,
в какую дивную гармонию слились наши
голоса!
Лихонин смутился. Таким странным ему показалось вмешательство этой молчаливой, как будто сонной девушки. Конечно, он не сообразил того, что
в ней говорила инстинктивная, бессознательная жалость к человеку, который недоспал, или, может быть, профессиональное уважение к чужому сну. Но удивление было только мгновенное. Ему стало почему-то обидно. Он поднял свесившуюся до полу руку лежащего, между пальцами которой так и осталась потухшая папироса, и, крепко встряхнув ее, сказал серьезным, почти строгим
голосом...
— Глупенький мо-ой! — воскликнула она смеющимся, веселым
голосом. — Иди ко мне, моя радость! — и, преодолевая последнее, совсем незначительное сопротивление, она прижала его рот к своему и поцеловала крепко и горячо, поцеловала искренне, может быть,
в первый и последний раз
в своей жизни.
В коридоре послышалось шлепанье туфель, и старческий
голос еще издали зашамкал...
Лихонин резко нахлобучил шапку и пошел к дверям. Но вдруг у него
в голове мелькнула остроумная мысль, от которой, однако, ему самому стало противно. И, чувствуя под ложечкой тошноту, с мокрыми, холодными руками, испытывая противное щемление
в пальцах ног, он опять подошел к столу и сказал, как будто бы небрежно, но срывающимся
голосом...
— Вва! — разводил князь руками. — Что такое Лихонин? Лихонин — мой друг, мой брат и кунак. Но разве он знает, что такое любофф? Разве вы, северные люди, понимаете любофф? Это мы, грузины, созданы для любви. Смотри, Люба! Я тебе покажу сейчас, что такое любоффф! Он сжимал кулаки, выгибался телом вперед и так зверски начинал вращать глазами, так скрежетал зубами и рычал львиным
голосом, что Любку, несмотря на то, что она знала, что это шутка, охватывал детский страх, и она бросалась бежать
в другую комнату.
— Я ему тоже скажу, — прибавила она плачущим
голосом, — что вы, вместо того чтобы меня учить, только болтаете всякую чушь и тому подобную гадость, а сами все время держите руку у меня на коленях. А это даже совсем неблагородно. — И
в первый раз за все их знакомство она, раньше робевшая и стеснявшаяся, резко отодвинулась от своего учителя.
Вы умный, добрый, честный человек, а я («подлец!» — мелькнул у него
в голове чей-то явственный
голос)… я ухожу, потому что не выдержу больше этой муки.
Она была нерасчетлива и непрактична
в денежных делах, как пятилетний ребенок, и
в скором времени осталась без копейки, а возвращаться назад
в публичный дом было страшно и позорно. Но соблазны уличной проституции сами собой подвертывались и на каждом шагу лезли
в руки. По вечерам, на главной улице, ее прежнюю профессию сразу безошибочно угадывали старые закоренелые уличные проститутки. То и дело одна из них, поравнявшись с нею, начинала сладким, заискивающим
голосом...
И разве он не видал, что каждый раз перед визитом благоухающего и накрахмаленного Павла Эдуардовича, какого-то балбеса при каком-то посольстве, с которым мама,
в подражание модным петербургским прогулкам на Стрелку, ездила на Днепр глядеть на то, как закатывается солнце на другой стороне реки,
в Черниговской губернии, — разве он не видел, как ходила мамина грудь и как рдели ее щеки под пудрой, разве он не улавливал
в эти моменты много нового и странного, разве он не слышал ее
голос, совсем чужой
голос, как бы актерский, нервно прерывающийся, беспощадно злой к семейным и прислуге и вдруг нежный, как бархат, как зеленый луг под солнцем, когда приходил Павел Эдуардович.
— Здравствуйте, моя дорогая! — сказала она немножко
в нос, слабым, бледным
голосом, с расстановкой, как говорят на сцене героини, умирающие от любви и от чахотки. — Присядьте здесь… Я рада вас видеть… Только не сердитесь, — я почти умираю от мигрени и от моего несчастного сердца. Извините, что говорю с трудом. Кажется, я перепела и утомила
голос…
И, приняв из рук Тамары деньги, священник благословил кадило, подаваемое псаломщиком, и стал обходить с каждением тело покойницы. Потом, остановившись у нее
в головах, он кротким, привычно-печальным
голосом возгласил...