— Люба, дорогая моя! Милая, многострадальная женщина! Посмотри, как хорошо кругом! Господи!
Вот уже пять лет, как я не видал как следует восхода солнца. То карточная игра, то пьянство, то в университет надо спешить. Посмотри, душенька, вон там заря расцвела. Солнце близко! Это — твоя заря, Любочка! Это начинается твоя новая жизнь. Ты смело обопрешься на мою сильную руку. Я выведу тебя на дорогу честного труда, на путь смелой, лицом к лицу, борьбы с жизнью!
На другой день, в понедельник, к десяти часам утра, почти все жильцы дома бывшего мадам Шайбес, а теперь Эммы Эдуардовны Тицнер, поехали на извозчиках в центр города, к анатомическому театру, — все, кроме дальновидной, многоопытной Генриетты, трусливой и бесчувственной Нинки и слабоумной Пашки, которая
вот уже два дня как ни вставала с постели, молчала и на обращенные к ней вопросы отвечала блаженной, идиотской улыбкой и каким-то невнятным животным мычанием.
Неточные совпадения
— Ну и идите в портерную, если там дешевле, — обиделась Зося. — А если вы пришли в приличное заведение, то это
уже казенная цена — полтинник. Мы ничего лишнего не берем.
Вот так-то лучше. Двадцать копеек вам сдачи?
—
Вот и Ванька-Встанька пришел, — доложила Нюра, когда он,
уже успев поздороваться дружески за ручку со швейцаром Симеоном, остановился в дверях залы, длинный, в форменной фуражке, лихо сбитой набекрень. — Ну-ка, Ванька-Встанька, валяй!
— Ну
уж это выдумки про подругу! А главное, не лезь ты ко мне со своими нежностями. Сиди, как сидят умные дети,
вот здесь, рядышком на кресле,
вот так. И ручки сложи!
— Я, как анархист, отчасти понимаю тебя, — сказал задумчиво Лихонин. Он как будто бы слушал и не слушал репортера. Какая-то мысль тяжело, в первый раз, рождалась у него в уме. — Но одного не постигаю. Если
уж так тебе осмердело человечество, то как ты терпишь, да еще так долго,
вот это все, — Лихонин обвел стол круглым движением руки, — самое подлое, что могло придумать человечество?
— И
вот я взял себе за Сарочкой небольшое приданое. Что значит небольшое приданое?! Такие деньги, на которые Ротшильд и поглядеть не захочет, в моих руках
уже целый капитал. Но надо сказать, что и у меня есть кое-какие сбережения. Знакомые фирмы дадут мне кредит. Если господь даст, мы таки себе будем кушать кусок хлеба с маслицем и по субботам вкусную рыбу-фиш.
— Ну,
вот глупости, тетя Грипа! — перебил ее, внезапно оживляясь, Лихонин. —
Уж лучше так поцелуемся. Губы у тебя больно сладкие!
А
вот теперь вышло так, что он только исполнил свой каприз, добился, чего ему нужно, и
уже на попятный.
— Болван! — бросил ему Соловьев и продолжал: — Так
вот, машинка движется взад и вперед, а на ней, на квадратной рамке, натянуто тонкое полотно, и
уж я, право, не знаю, как это там устроено, я не понял, но только барышня водит по экрану какой-то металлической штучкой, и у нее выходит чудесный рисунок разноцветными шелками.
Коварная Александра успела
уже за это время сбегать к управляющему домом пожаловаться, что
вот, мол, приехал Лихонин с какой-то девицей, ночевал с ней в комнате, а кто она, того Александра не знает, что Лихонин говорит, будто двоюродная сестра, а паспорта не предъявил.
Вот, сам видишь, это
уже случилось дважды, а потом и пойдет, и пойдет…»
— Ах! Жизнь их была какая разнесчастная!
Вот судьба-то горькая какая! И
уже кого мне жалеть больше, я теперь не знаю: его или ее. И неужели это всегда так бывает, милый Соловьев, что как только мужчина и женщина
вот так
вот влюбятся, как они, то непременно их бог накажет? Голубчик, почему же это? Почему?
И
вот не кто иной, как Симановский, однажды привел к Любке двух медичек, одну историчку и одну начинающую поэтессу, которая, кстати, писала
уже и критические статьи.
—
Вот так штука! Скажите, младенец какой! Таких, как вы, Жорочка, в деревне давно
уж женят, а он: «Как товарищ!» Ты бы еще у нянюшки или у кормилки спросился! Тамара, ангел мой, вообрази себе: я его зову спать, а он говорит: «Как товарищ!» Вы что же, господин товарищ, гувернан ихний?
— Да
вот увидела тебя, и
уж мне полегче стало. Что давно не был у нас?
— Нет, пожалуй, что и не потребность, но как-то смутно хотелось женщины… Товарищи уговорили… Многие
уже раньше меня ходили сюда…
Вот и я…
— Нет, — слабо улыбнулась Женька. — Я думала об этом раньше… Но выгорело во мне что-то главное. Нет у меня сил, нет у меня воли, нет желаний… Я вся какая-то пустая внутри, трухлявая… Да
вот, знаешь, бывает гриб такой — белый, круглый, — сожмешь его, а оттуда нюхательный порошок сыплется. Так и я. Все во мне эта жизнь выела, кроме злости. Да и вялая я, и злость моя вялая… Опять увижу какого-нибудь мальчишку, пожалею, опять иуду казниться. Нет,
уж лучше так…
— До кладбища проводить можно, а на самом кладбище не имею права служить, — там свое духовенство… А также
вот что, молодая особа: ввиду того, что мне еще раз придется возвращаться за остальными, так вы
уж того… еще десяточку прибавьте.
—
Вот и конец! — сказала Тамара подругам, когда они остались одни. — Что ж, девушки, — часом позже, часом раньше!.. Жаль мне Женьку!.. Страх как жаль!.. Другой такой мы
уже не найдем. А все-таки, дети мои, ей в ее яме гораздо лучше, чем нам в нашей… Ну, последний крест — и пойдем домой!..
Прощай, свидетель падшей славы, // Петровский замок. Ну! не стой, // Пошел! Уже столпы заставы // Белеют;
вот уж по Тверской // Возок несется чрез ухабы. // Мелькают мимо будки, бабы, // Мальчишки, лавки, фонари, // Дворцы, сады, монастыри, // Бухарцы, сани, огороды, // Купцы, лачужки, мужики, // Бульвары, башни, казаки, // Аптеки, магазины моды, // Балконы, львы на воротах // И стаи галок на крестах.
Неточные совпадения
Вот наш герой подъехал к сеням; // Швейцара мимо он стрелой // Взлетел по мраморным ступеням, // Расправил волоса рукой, // Вошел. Полна народу зала; // Музыка
уж греметь устала; // Толпа мазуркой занята; // Кругом и шум и теснота; // Бренчат кавалергарда шпоры; // Летают ножки милых дам; // По их пленительным следам // Летают пламенные взоры, // И ревом скрыпок заглушен // Ревнивый шепот модных жен.
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да
вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут
уже; // За ним строй рюмок
узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
Зима!.. Крестьянин, торжествуя, // На дровнях обновляет путь; // Его лошадка, снег почуя, // Плетется рысью как-нибудь; // Бразды пушистые взрывая, // Летит кибитка удалая; // Ямщик сидит на облучке // В тулупе, в красном кушаке. //
Вот бегает дворовый мальчик, // В салазки жучку посадив, // Себя в коня преобразив; // Шалун
уж заморозил пальчик: // Ему и больно и смешно, // А мать грозит ему в окно…
А он не едет; он заране // Писать ко прадедам готов // О скорой встрече; а Татьяне // И дела нет (их пол таков); // А он упрям, отстать не хочет, // Еще надеется, хлопочет; // Смелей здорового, больной // Княгине слабою рукой // Он пишет страстное посланье. // Хоть толку мало вообще // Он в письмах видел не вотще; // Но, знать, сердечное страданье //
Уже пришло ему невмочь. //
Вот вам письмо его точь-в-точь.
«Куда?
Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я не держу тебя; но где ты // Свои проводишь вечера?» // — У Лариных. — «
Вот это чудно. // Помилуй! и тебе не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «Не могу понять. // Отселе вижу, что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая, русская семья, // К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»