Неточные совпадения
Образ жизни, нравы и обычаи почти одинаковы во
всех тридцати с лишком заведениях, разница только
в плате, взимаемой за кратковременную любовь, а следовательно, и
в некоторых внешних мелочах:
в подборе более или менее красивых женщин,
в сравнительной нарядности костюмов,
в пышности помещения и роскоши обстановки.
Здесь бывают
все: полуразрушенные, слюнявые старцы, ищущие искусственных возбуждений, и мальчики — кадеты и гимназисты — почти дети; бородатые отцы семейств, почтенные столпы общества
в золотых очках, и молодожены, и влюбленные женихи, и почтенные профессоры с громкими именами, и воры, и убийцы, и либеральные адвокаты, и строгие блюстители нравственности — педагоги, и передовые писатели — авторы горячих, страстных статей о женском равноправии, и сыщики, и шпионы, и беглые каторжники, и офицеры, и студенты, и социал-демократы, и анархисты, и наемные патриоты; застенчивые и наглые, больные и здоровые, познающие впервые женщину, и старые развратники, истрепанные
всеми видами порока...
Так проходит
вся ночь. К рассвету Яма понемногу затихает, и светлое утро застает ее безлюдной, просторной, погруженной
в сон, с накрепко закрытыми дверями, с глухими ставнями на окнах. А перед вечером женщины проснутся и будут готовиться к следующей ночи.
Во второстепенном, двухрублевом заведении Анны Марковны
все погружено
в сон.
Теперь улица пуста. Она торжественно и радостно горит
в блеске летнего солнца. Но
в зале спущены
все гардины, и оттого
в ней темно, прохладно и так особенно нелюдимо, как бывает среди дня
в пустых театрах, манежах и помещениях суда.
А дворник украсил резной,
в русском стиле, подъезд двумя срубленными березками. Так же и во
всех домах около крылец, перил и дверей красуются снаружи белые тонкие стволики с жидкой умирающей зеленью.
Ни для кого
в доме не тайна, что через год, через два Анна Марковна, удалясь на покой, продаст ей заведение со
всеми правами и обстановкой, причем часть получит наличными, а часть —
в рассрочку по векселю.
У него на совести несколько темных дел.
Весь город знает, что два года тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а
в прошлом году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да и остальные четверо тоже видели кое-что
в своей пестрой жизни. Но, подобно тому как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании о своих жертвах, так и эти люди глядят на темное и кровавое
в своем прошлом, как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
— Ах, и не рассказывайте, — вздыхает Анна Марковна, отвесив свою нижнюю малиновую губу и затуманив свои блеклые глаза. — Мы нашу Берточку, — она
в гимназии Флейшера, — мы нарочно держим ее
в городе,
в почтенном семействе. Вы понимаете, все-таки неловко. И вдруг она из гимназии приносит такие слова и выражения, что я прямо аж
вся покраснела.
Понемногу
все расползаются из комнаты.
В доме темно. Сладко пахнет полуувядшей осокой. Тишина.
В одних нижних юбках и
в белых сорочках, с голыми руками, иногда босиком, женщины бесцельно слоняются из комнаты
в комнату,
все немытые, непричесанные, лениво тычут указательным пальцем
в клавиши старого фортепиано, лениво раскладывают гаданье на картах, лениво перебраниваются и с томительным раздражением ожидают вечера.
Вместе с Нюрой она купила барбарисовых конфет и подсолнухов, и обе стоят теперь за забором, отделяющим дом от улицы, грызут семечки, скорлупа от которых остается у них на подбородках и на груди, и равнодушно судачат обо
всех, кто проходит по улице: о фонарщике, наливающем керосин
в уличные фонари, о городовом с разносной книгой под мышкой, об экономке из чужого заведения, перебегающей через дорогу
в мелочную лавочку…
Нюра — маленькая, лупоглазая, синеглазая девушка; у нее белые, льняные волосы, синие жилки на висках.
В лице у нее есть что-то тупое и невинное, напоминающее белого пасхального сахарного ягненочка. Она жива, суетлива, любопытна, во
все лезет, со
всеми согласна, первая знает
все новости, и если говорит, то говорит так много и так быстро, что у нее летят брызги изо рта и на красных губах вскипают пузыри, как у детей.
Более
всего ей нравится
в романах длинная, хитро задуманная и ловко распутанная интрига, великолепные поединки, перед которыми виконт развязывает банты у своих башмаков
в знак того, что он не намерен отступить ни на шаг от своей позиции, и после которых маркиз, проткнувши насквозь графа, извиняется, что сделал отверстие
в его прекрасном новом камзоле; кошельки, наполненные золотом, небрежно разбрасываемые налево и направо главными героями, любовные приключения и остроты Генриха IV, — словом,
весь этот пряный,
в золоте и кружевах, героизм прошедших столетий французской истории.
— Знаем мы вашу тихую жизнь. Младенцев
в нужники выбрасывали. Лукавый-то
все около ваших святых мест бродит.
Прежде чем рубль дать, он его
в кармане
в кулаке держит, горячий
весь рубль-то, даже потный.
Хам хамом, грязный, избитый, вонючий,
все тело
в шрамах, только одна ему хвала: шелковая рубашка, которую ему Тамарка вышьет.
Она добра, уступчива, никогда не может никому отказать
в просьбе, и невольно
все относятся к ней с большой нежностью.
Идут опять на кухню,
все также
в нижнем белье,
все немывшиеся,
в туфлях и босиком.
Одна только Нина, маленькая, курносая, гнусавая деревенская девушка,
всего лишь два месяца назад обольщенная каким-то коммивояжером и им же проданная
в публичный дом, ест за четверых.
Девицы с некоторой гордостью рассказывали гостям о тапере, что он был
в консерватории и шел
все время первым учеником, но так как он еврей и к тому же заболел глазами, то ему не удалось окончить курса.
Все они относились к нему очень бережно и внимательно, с какой-то участливой, немножко приторной жалостливостью, что весьма вяжется с внутренними закулисными нравами домов терпимости, где под внешней грубостью и щегольством похабными словами живет такая же слащавая, истеричная сентиментальность, как и
в женских пансионах и, говорят,
в каторжных тюрьмах.
Все уже были одеты и готовы к приему гостей
в доме Анны Марковны и томились бездельем и ожиданием.
Несмотря на то, что большинство женщин испытывало к мужчинам, за исключением своих любовников, полное, даже несколько брезгливое равнодушие,
в их душах перед каждым вечером все-таки оживали и шевелились смутные надежды: неизвестно, кто их выберет, не случится ли чего-нибудь необыкновенного, смешного или увлекательного, не удивит ли гость своей щедростью, не будет ли какого-нибудь чуда, которое перевернет
всю жизнь?
Порою завязывались драки между пьяной скандальной компанией и швейцарами изо
всех заведений, сбегавшимися на выручку товарищу швейцару, — драка, во время которой разбивались стекла
в окнах и фортепианные деки, когда выламывались, как оружие, ножки у плюшевых стульев, кровь заливала паркет
в зале и ступеньки лестницы, и люди с проткнутыми боками и проломленными головами валились
в грязь у подъезда, к звериному, жадному восторгу Женьки, которая с горящими глазами, со счастливым смехом лезла
в самую гущу свалки, хлопала себя по бедрам, бранилась и науськивала,
в то время как ее подруги визжали от страха и прятались под кровати.
Был случай, что Симеон впустил
в залу какого-то пожилого человека, одетого по-мещански. Ничего не было
в нем особенного: строгое, худое лицо с выдающимися, как желваки, костистыми, злобными скулами, низкий лоб, борода клином, густые брови, один глаз заметно выше другого. Войдя, он поднес ко лбу сложенные для креста пальцы, но, пошарив глазами по углам и не найдя образа, нисколько не смутился, опустил руку, плюнул и тотчас же с деловым видом подошел к самой толстой во
всем заведении девице — Катьке.
И — как это ни чудовищно — не было
в этот час ни одной девицы во
всем заведении, которая не почувствовала бы зависти к толстой Катьке и не испытала бы жуткого, терпкого, головокружительного любопытства.
Во
всех домах отворенные окна ярко освещены, а перед подъездами горят висячие фонари. Обеим девушкам отчетливо видна внутренность залы
в заведении Софьи Васильевны, что напротив: желтый блестящий паркет, темно-вишневые драпри на дверях, перехваченные шнурами, конец черного рояля, трюмо
в золоченой раме и то мелькающие
в окнах, то скрывающиеся женские фигуры
в пышных платьях и их отражения
в зеркалах. Резное крыльцо Треппеля, направо, ярко озарено голубоватым электрическим светом из большого матового шара.
Плыл неясный шум города, слышался скучающий гнусавый напев гармонии, мычание коров, сухо шаркали чьи-то подошвы, и звонко стучала окованная палочка о плиты тротуара, лениво и неправильно погромыхивали колеса извозчичьей пролетки, катившейся шагом по Яме, и
все эти звуки сплетались красиво и мягко
в задумчивой дремоте вечера.
Нюра хохочет визгливо на
всю Яму и валится на подоконник, брыкая ногами
в высоких черных чулках. Потом, перестав смеяться, она сразу делает круглые удивленные глаза и говорит шепотом...
Паша, пассивная во
всем, кроме своего безличного сладострастия, конечно, пошла бы за всяким, кто позвал бы ее, но администрация дома зорко оберегает
в ней свои интересы.
К подругам она нежна, очень любит целоваться и обниматься с ними и спать
в одной постели, но ею
все как будто бы немного брезгуют.
— Еще бы ты первая стала ругаться. Дура! Не
все тебе равно, кто он такой? Влюблена ты
в него, что ли?
В это время Исаак Давидович, тапер,
все еще бьется с неподатливым скрипачом.
Он играет одним пальцем и напевает тем ужасным козлиным голосом, каким обладают
все капельмейстеры,
в которые он когда-то готовился...
— Пфуй! Безобразие! — раздается
в комнате негодующий голос Эммы Эдуардовны. — Ну где это видано, чтобы порядочные барышни позволяли себе вылезать на окошко и кричать на
всю улицу. О, скандал! И
все Нюра, и всегда эта ужасная Нюра!
Она величественна
в своем черном платье, с желтым дряблым лицом, с темными мешками под глазами, с тремя висящими дрожащими подбородками. Девицы, как провинившиеся пансионерки, чинно рассаживаются по стульям вдоль стен, кроме Жени, которая продолжает созерцать себя во
всех зеркалах. Еще два извозчика подъезжают напротив, к дому Софьи Васильевны. Яма начинает оживляться. Наконец еще одна пролетка грохочет по мостовой, и шум ее сразу обрывается у подъезда Анны Марковны.
Тамара с голыми белыми руками и обнаженной шеей, обвитой ниткой искусственного жемчуга, толстая Катька с мясистым четырехугольным лицом и низким лбом — она тоже декольтирована, но кожа у нее красная и
в пупырышках; новенькая Нина, курносая и неуклюжая,
в платье цвета зеленого попугая; другая Манька — Манька Большая или Манька Крокодил, как ее называют, и — последней — Сонька Руль, еврейка, с некрасивым темным лицом и чрезвычайно большим носом, за который она и получила свою кличку, но с такими прекрасными большими глазами, одновременно кроткими и печальными, горящими и влажными, какие среди женщин
всего земного шара бывают только у евреек.
Пожилой гость
в форме благотворительного ведомства вошел медленными, нерешительными шагами, наклоняясь при каждом шаге немного корпусом вперед и потирая кругообразными движениями свои ладони, точно умывая их. Так как
все женщины торжественно молчали, точно не замечая его, то он пересек залу и опустился на стул рядом с Любой, которая согласно этикету только подобрала немного юбку, сохраняя рассеянный и независимый вид девицы из порядочного дома.
Он медленно оценивал
всех женщин, выбирая себе подходящую и
в то же время стесняясь своим молчанием.
Ему нравилась своим большим коровьим телом толстая Катя, но, должно быть, — решал он
в уме,она очень холодна
в любви, как
все полные женщины, и к тому же некрасива лицом.
Впрочем, того же самого добивались
все мужчины даже самые лядащие, уродливые, скрюченные и бессильные из них, — и древний опыт давно уже научил женщин имитировать голосом и движениями самую пылкую страсть, сохраняя
в бурные минуты самое полнейшее хладнокровие.
Но он высвободился из-под ее руки, втянув
в себя голову, как черепаха, и она без всякой обиды пошла танцевать с Нюрой. Кружились и еще три пары.
В танцах
все девицы старались держать талию как можно прямее, а голову как можно неподвижнее, с полным безучастием на лицах, что составляло одно из условий хорошего тона заведения. Под шумок учитель подошел к Маньке Маленькой.
Она привела его
в свою комнату, убранную со
всей кокетливостью спальни публичного дома средней руки: комод, покрытый вязаной — скатертью, и на нем зеркало, букет бумажных цветов, несколько пустых бонбоньерок, пудреница, выцветшая фотографическая карточка белобрысого молодого человека с гордо-изумленным лицом, несколько визитных карточек; над кроватью, покрытой пикейным розовым одеялом, вдоль стены прибит ковер с изображением турецкого султана, нежащегося
в своем гареме, с кальяном во рту; на стенах еще несколько фотографий франтоватых мужчин лакейского и актерского типа; розовый фонарь, свешивающийся на цепочках с потолка; круглый стол под ковровой скатертью, три венских стула, эмалированный таз и такой же кувшин
в углу на табуретке, за кроватью.
— Оставим это. Так знаешь. Мари, я себе
все время ищу вот такую девочку, как ты, такую скромную и хорошенькую. Я человек состоятельный, я бы тебе нашел квартиру со столом, с отоплением, с освещением. И на булавки сорок рублей
в месяц. Ты бы пошла?
Пришел давно знакомый
всей Яме Ванька-Встанька — высокий, худой, красноносый седой старик,
в форме лесного кондуктора,
в высоких сапогах, с деревянным аршином, всегда торчащим из бокового кармана.
В домах к нему относились
все — от хозяйки до горничных — с небрежной, немного презрительной, но без злобы, насмешечкой.
Все это были люди
в достаточной степени развращенные, лгуны, с большими надеждами на будущее, вроде, например, поступления на содержание к какой-нибудь графине.
Он знал, что Сонька была продана одному из скупщиков живого товара ее же матерью, знал много унизительных, безобразных подробностей о том, как ее перепродавали из рук
в руки, и его набожная, брезгливая, истинно еврейская душа корчилась и содрогалась при этих мыслях, но тем не менее любовь была выше
всего.
Но чаще
всего у него не было денег, и он просиживал около своей любовницы целыми вечерами, терпеливо и ревниво дожидаясь ее, когда Соньку случайно брал гость. И когда она возвращалась обратно и садилась с ним рядом, то он незаметно, стараясь не обращать на себя общего внимания и не поворачивая головы
в ее сторону,
все время осыпал ее упреками. И
в ее прекрасных, влажных, еврейских глазах всегда во время этих разговоров было мученическое, но кроткое выражение.