Потом, не доверяя зеркальному отражению, они прибегали к графическому методу. Остро очиненным карандашом, на глаз или при помощи медной чертежной линейки с транспортиром, они старательно вымеряли длину усов друг друга и вычерчивали ее
на бумаге. Чтобы было повиднее, Александров обводил свою карандашную линию чернилами. За такими занятиями мирно и незаметно протекала лекция, и молодым людям никакого не было дела до идеала автора.
Но что упорно ему не давалось, так это вычерчивание
на бумаге штрихами всех подъемов и спусков местности, всех ее оврагов и горбушек.
Неточные совпадения
У Александрова остается свободная минутка, чтобы побежать в свою роту, к своему шкафчику. Там он развертывает белую
бумагу, в которую заворочена небольшая картонка. А в картонке
на ватной постельке лежит фарфоровая голубоглазая куколка. Он ищет письмо. Нет, одна кукла. Больше ничего.
Держать в руках свое первое признанное сочинение, вышедшее
на прекрасной глянцевитой
бумаге, видеть свои слова напечатанными черным, вечным, несмываемым шрифтом, ощущать могучий запах типографской краски… что может сравниться с этим удивительным впечатлением, кроме (конечно, в слабой степени) тех неописуемых блаженных чувств, которые испытывает после страшных болей впервые родившая молодая мать, когда со слабою прелестною улыбкой показывает мужу их младенца-первенца.
Александров пишет письмо за письмом
на самой лучшей
бумаге, самым лучшим старательным почерком и затем аккуратно складывает их в шестьдесят четвертую долю.
Некоторую покоробленность
бумаги они сглаживали горячим утюгом, и получателю стоило подержать этот белый лист около огня, как немедленно и явственно выступали
на нем желтые буквы…
Много, много раз, таясь от товарищей и особенно от соседей по кровати, становился Александров
на колени у своего деревянного шкафчика, осторожно доставал из него дорогую фотографию, освобождал ее от тонкого футляра и папиросной
бумаги и, оставаясь в такой неудобной позе, подолгу любовался волшебно милым лицом.
В руке Александрова остался напечатанный
на множителе сверток казенной
бумаги, очевидно купленный или украденный из походной батальонной канцелярии.
И вот наконец все вакансии собраны и проверены. Тогда их поручают десяти искуснейшим во всей России писарям, из которых каждый состоит в капитанском чине, и они
на ватманской слоновой
бумаге золотыми перьями составляют список юнкеров, имеющих быть произведенными в первый офицерский чин и зачисленными
на доблестное служение в одном из славных победоносных полков великой русской армии.
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны как лед, голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые
на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.
Какие это люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет
на бумаге — и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись.
Артемий Филиппович. Вот и смотритель здешнего училища… Я не знаю, как могло начальство поверить ему такую должность: он хуже, чем якобинец, и такие внушает юношеству неблагонамеренные правила, что даже выразить трудно. Не прикажете ли, я все это изложу лучше
на бумаге?
Когда дошло дело до чистописания, я от слез, падавших
на бумагу, наделал таких клякс, как будто писал водой на оберточной бумаге.
Неточные совпадения
И сердцем далеко носилась // Татьяна, смотря
на луну… // Вдруг мысль в уме ее родилась… // «Поди, оставь меня одну. // Дай, няня, мне перо,
бумагу // Да стол подвинь; я скоро лягу; // Прости». И вот она одна. // Всё тихо. Светит ей луна. // Облокотясь, Татьяна пишет. // И всё Евгений
на уме, // И в необдуманном письме // Любовь невинной девы дышит. // Письмо готово, сложено… // Татьяна! для кого ж оно?
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено
бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи
на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Бумаги, крепости
на мертвые <души> — все было теперь у чиновников!
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в
бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос
на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Экой я дурак в самом деле!» Сказавши это, он переменил свой шотландский костюм
на европейский, стянул покрепче пряжкой свой полный живот, вспрыснул себя одеколоном, взял в руки теплый картуз и
бумаги под мышку и отправился в гражданскую палату совершать купчую.