Всю вескость последнего правила пришлось вскоре Александрову испытать на практике, и урок был не из нежных. Вставали юнкера всегда в семь часов утра; чистили сапоги и платье, оправляли койки и с полотенцем, мылом и зубной щеткой шли
в общую круглую умывалку, под медные краны. Сегодняшнее сентябрьское утро было сумрачное, моросил серый дождик; желто-зеленый туман висел за окнами. Тяжесть была во всем теле, и не хотелось покидать кровати.
Неточные совпадения
Почему-то жалко стало Александрову, что вот расстроилось, расклеилось, расшаталось крепкое дружеское гнездо. Смутно начинал он понимать, что лишь до семнадцати, восемнадцати лет мила, светла и бескорыстна юношеская дружба, а там охладеет тепло
общего тесного гнезда, и каждый брат уже идет
в свою сторону, покорный собственным влечениям и велению судьбы.
Александров начал неловко чувствовать себя, чем-то вроде антрепренера или хлопотливого дальнего родственника. Но потом эта мнительность стерлась, отошла сама собою. Была какая-то особенная магнетическая прелесть и неизъяснимая атмосфера
общей влюбленности
в этом маленьком деревянном уютном домике. И все женщины
в нем были красивы; даже часто менявшиеся и всегда веселые горничные.
В этой странной грусти нет даже и намека на мысль о неизбежной смерти всего живущего. Такого порядка мысли еще далеки от юнкера. Они придут гораздо позже, вместе с внезапным ужасающим открытием того, что «ведь и я, я сам, я, милый, добрый Александров, непременно должен буду когда-нибудь умереть, подчиняясь
общему закону».
Известно давно, что у всех арестантов
в мире и во все века бывало два непобедимых влечения. Первое: войти во что бы то ни стало
в сношение с соседями, друзьями по несчастью; и второе — оставить на стенах тюрьмы память о своем заключении. И Александров, послушный
общему закону, тщательно вырезал перочинным ножичком на деревянной стене: «26 июня 1889 г. здесь сидел обер-офицер Александров, по злой воле дикого Берди-Паши, чья глупость — достояние истории».
Но уже давно известно, что всюду, где большое количество людей долго занято одним и тем же делом, где интересы
общие, где все разговоры уже переговорены, где конец занимательности и начало равнодушной скуки, как, например, на кораблях
в кругосветном рейсе,
в полках,
в монастырях,
в тюрьмах,
в дальних экспедициях и так далее, и так далее, — там, увы, неизбежно заводится самый отвратительный грибок — сплетня, борьба с которым необычайно трудна и даже невозможна.
Татьяна вслушаться желает // В беседы,
в общий разговор; // Но всех в гостиной занимает // Такой бессвязный, пошлый вздор; // Всё в них так бледно, равнодушно; // Они клевещут даже скучно; // В бесплодной сухости речей, // Расспросов, сплетен и вестей // Не вспыхнет мысли в целы сутки, // Хоть невзначай, хоть наобум // Не улыбнется томный ум, // Не дрогнет сердце, хоть для шутки. // И даже глупости смешной // В тебе не встретишь, свет пустой.
Неточные совпадения
Тут был Проласов, заслуживший // Известность низостью души, // Во всех альбомах притупивший, // St.-Priest, твои карандаши; //
В дверях другой диктатор бальный // Стоял картинкою журнальной, // Румян, как вербный херувим, // Затянут, нем и недвижим, // И путешественник залётный, // Перекрахмаленный нахал, //
В гостях улыбку возбуждал // Своей осанкою заботной, // И молча обмененный взор // Ему был
общий приговор.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то
общими местами, с заметною скромностию, и разговор его
в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши
в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
«Ребята, вперед!» — кричит он, порываясь, не помышляя, что вредит уже обдуманному плану
общего приступа, что миллионы ружейных дул выставились
в амбразуры неприступных, уходящих за облака крепостных стен, что взлетит, как пух, на воздух его бессильный взвод и что уже свищет роковая пуля, готовясь захлопнуть его крикливую глотку.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых
в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам,
в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего
общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс
в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие,
общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»