Неточные совпадения
— Э, пустяки, — сморщился Веткин. — Слушай, Бек, ты нам с
этой рубкой действительно сюрприз преподнес.
Это значит что
же? Совсем свободного времени не останется? Вот и нам вчера
эту уроду принесли.
— А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю… да… Но если штатский… как бы
это сказать?.. Да… Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее… зачем
же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего
же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки
же мы люди культурные, так сказать…
Ромашов вытащил шашку из ножен и сконфуженно поправил рукой очки. Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл
это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то
же время инстинктивно выставил вперед левую руку.
— Капитан Слива, извольте сейчас
же поставить
этого сукина сына под ружье с полной выкладкой.
Что
же это — солдат, по-вашему? — ткнул он пальцем в губы Шарафутдинову.
Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то
же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так
же, как и он иногда кричал на
этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в
этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство.
Эта картина вышла в воображении такой живой и яркой, что Ромашов, уже давно шагавший частыми, большими шагами и глубоко дышавший, вдруг задрожал и в ужасе остановился на месте со сжатыми судорожно кулаками и бьющимся сердцем. Но тотчас
же, слабо и виновато улыбнувшись самому себе в темноте, он съежился и продолжал путь.
Символический смысл
этого обряда, был, кажется, таков: вот я съел хлеб и соль на службе у нового хозяина, — пусть
же меня покарает железо, если я буду неверен.
Вместе с тем он сейчас
же понял, что непременно пойдет к Николаевым. «Но
это уже в самый, самый последний раз!» — пробовал он обмануть самого себя. И ему сразу стало весело и спокойно...
Он сказал
это, думая, что у него выйдет весело и развязно, но вышло неловко и, как ему тотчас
же показалось, страшно неестественно.
Ромашову казалось, что голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно в горле что-то застряло. «Каким я, должно быть, кажусь жалким!» — подумал он, но тотчас
же успокоил себя тем обычным приемом, к которому часто прибегают застенчивые люди: «Ведь
это всегда, когда конфузишься, то думаешь, что все
это видят, а на самом деле только тебе
это заметно, а другим вовсе нет».
— Русский?
Это — пустое. Правописание по Гроту мы уже одолели. А сочинения ведь известно какие. Одни и те
же каждый год. «Рага pacem, para bellum» [«Если хочешь мира, готовься к войне» (лат.).]. «Характеристика Онегина в связи с его эпохой»…
Да посмотрите
же, ради Бога, на
это мещанское благополучие!
И
это, заметьте, на самых первых порах, сейчас
же после разрешения поединков.
И вот поверьте мне, поверьте! — воскликнула Шурочка, сверкая загоревшимися глазами, — сейчас
же сентиментальные противники офицерских дуэлей, — о, я знаю
этих презренных либеральных трусов! — сейчас
же они загалдят: «Ах, варварство!
— Как
же, я отлично помню. Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть…» И вдруг — совсем позабывала, что оно значит, потом старалась — и не могла вспомнить. Мне все казалось, будто
это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь?
— Как
это странно, что у нас одни и те
же мысли, — сказал он тихо. — А унзер, понимаете,
это что-то высокое-высокое, что-то худощавое и с жалом. Вроде как какое-то длинное, тонкое насекомое, и очень злое.
— Унзер? — Шурочка подняла голову и, прищурясь, посмотрела вдаль, в темный угол комнаты, стараясь представить себе то, о чем говорил Ромашов. — Нет, погодите:
это что-то зеленое, острое. Ну да, ну да, конечно
же — насекомое! Вроде кузнечика, только противнее и злее… Фу, какие мы с вами глупые, Ромочка.
—
Это совершенно справедливо, Владимир Ефимыч, — подхватил Ромашов с какой-то, как ему самому показалось, торопливой и угодливой развязностью. В то
же время, вставая из-за стола, он подумал уныло: «Да, со мной здесь не церемонятся. И только зачем я лезу?»
— Пожалуй, она никогда и никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила. И в то
же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая. Точно в ней два человека: один — с сухим, эгоистичным умом, другой — с нежным и страстным сердцем. Вот оно, читайте, Ромашов. Что сверху —
это лишнее. — Назанский отогнул несколько строк свер-ху. — Вот отсюда. Читайте.
— Фу, какое недоразумение! Мы с вами совсем удалились от темы. Письмо, которое я вам показал, писано сто лет тому назад, и
эта женщина живет теперь где-то далеко, кажется, в Закавказье… Итак, на чем
же мы остановились?
При
этом все сильно пьянствовали как в собрании, так и в гостях друг у друга, иные
же, вроде Сливы, — в одиночку.
И ему вдруг нетерпеливо, страстно, до слез захотелось сейчас
же одеться и уйти из комнаты. Его потянуло не в собрание, как всегда, а просто на улицу, на воздух. Он как будто не знал раньше цены свободе и теперь сам удивлялся тому, как много счастья может заключаться в простой возможности идти, куда хочешь, повернуть в любой переулок, выйти на площадь, зайти в церковь и делать
это не боясь, не думая о последствиях.
Эта возможность вдруг представилась ему каким-то огромным праздником души.
— Я! — Ромашов остановился среди комнаты и с расставленными врозь ногами, опустив голову вниз, крепко задумался. — Я! Я! Я! — вдруг воскликнул он громко, с удивлением, точно в первый раз поняв
это короткое сло-во. — Кто
же это стоит здесь и смотрит вниз, на черную щель в полу?
Это — Я. О, как странно!.. Я-а, — протянул он медленно, вникая всем сознанием в
этот звук.
Что
же я сделал в
этот коротенький миг?
Нет — не мое Я, а больше… весь миллион Я, составляющих армию, нет — еще больше — все Я, населяющие земной шар, вдруг скажут: „Не хочу!“ И сейчас
же война станет немыслимой, и уж никогда, никогда не будет
этих „ряды вздвой!“ и „полуоборот направо!“ — потому что в них не будет надобности.
Что
же такое все
это хитро сложенное здание военного ремесла?
«О, милый! — подумал растроганный Ромашов. — Я на него сержусь, кричу, заставляю его по вечерам снимать с меня не только сапоги, но носки и брюки. А он вот купил папирос за свои жалкие, последние солдатские копейки. „Куры, пожалюста!“ За что
же это?..»
Господи, где
же причины
этого страшного недоразумения?
Или все —
это то
же самое, что известный опыт с петухом?
— Ромочка, да что
это с вами? Чему вы обрадовались? — сказала она, смеясь, но все еще пристально и с любопытством вглядываясь в Ромашова. — У вас глаза блестят. Постойте, я вам калачик принесла, как арестованному. Сегодня у нас чудесные яблочные пирожки, сладкие… Степан, да несите
же корзинку.
— Странный вопрос. Откуда
же я могу знать? Вам
это, должно быть, без сомнения, лучше моего известно… Готовы? Советую вам продеть портупею под погон, а не сверху. Вы знаете, как командир полка
этого не любит. Вот так… Ну-с, поедемте.
Опять задребезжал робкий, молящий голос. Такой жалкий, что в нем, казалось, не было ничего человеческого. «Господи, что
же это? — подумал Ромашов, который точно приклеился около трюмо, глядя прямо в свое побледневшее лицо и не видя его, чувствуя, как у него покатилось и болезненно затрепыхалось сердце. — Господи, какой ужас!..»
Это чтобы завтра
же было сделано.
— Нехорошо-с, — начал командир рычащим басом, раздавшимся точно из глубины его живота, и сделал длинную паузу. — Стыдно-с! — продолжал он, повышая голос. — Служите без году неделю, а начинаете хвостом крутить. Имею многие основания быть вами недовольным. Помилуйте, что
же это такое? Командир полка делает ему замечание, а он, несчастный прапорщик, фендрик, позволяет себе возражать какую-то ерундистику. Безобразие! — вдруг закричал полковник так оглушительно, что Ромашов вздрогнул. — Немысленно! Разврат!
—
Это кто
же такой? Не помню что-то.
— Ну да… Как
же это я забыл? Наровчат, одни колышки торчат. А мы — инсарские. Мамаша! — опять затрубил он матери на ухо, — подпоручик Ромашов — наш, пензенский!.. Из Наровчата!.. Земляк!..
Ведь никто
же в полку не умеет так красиво и разнообразно вести танцы, как Петр Фаддеевич. И кроме того, об
этом также просила одна дама…
—
Это хорошо дуэль в гвардии — для разных там лоботрясов и фигель-миглей, — говорил грубо Арчаковский, — а у нас… Ну, хорошо, я холостой… положим, я с Василь Василичем Липским напился в собрании и в пьяном виде закатил ему в ухо. Что
же нам делать? Если он со мной не захочет стреляться — вон из полка; спрашивается, что его дети будут жрать? А вышел он на поединок, я ему влеплю пулю в живот, и опять детям кусать нечего… Чепуха все…
— Господа, ну что-о
же это такое! Дамы уж давно съехались, а вы тут сидите и угощаетесь! Мы хочем танцевать!
— Постойте, вы с ней еще увидите мои когти. Я раскрою глаза
этому дураку Николаеву, которого она третий год не может пропихнуть в академию. И куда ему поступить, когда он, дурак, не видит, что у него под носом делается. Да и то сказать — и поклонник
же у нее!..
— Отчего нам не расстаться миролюбиво, тихо? — кротко спросил Ромашов. В душе он чувствовал, что
эта женщина вселяет в него вместе с отвращением какую-то мелкую, гнусную, но непобедимую трусость. — Вы меня не любите больше… Простимся
же добрыми друзьями.
Ромашов не мог удержаться от улыбки. Ее многочисленные романы со всеми молодыми офицерами, приезжавшими на службу, были прекрасно известны в полку, так
же, впрочем, как и все любовные истории, происходившие между всеми семьюдесятью пятью офицерами и их женами и родственницами. Ему теперь вспомнились выражения вроде: «мой дурак», «
этот презренный человек», «
этот болван, который вечно торчит» и другие не менее сильные выражения, которые расточала Раиса в письмах и устно о своем муже.
— Я
этого не прощу вам. Слышите ли, никогда! Я знаю, почему вы так подло, так низко хотите уйти от меня. Так не будет
же того, что вы затеяли, не будет, не будет, не будет! Вместо того чтобы прямо и честно сказать, что вы меня больше не любите, вы предпочитали обманывать меня и пользоваться мной как женщиной, как самкой… на всякий случай, если там не удастся. Ха-ха-ха!..
— И
этого святого, необыкновенного человека я обманывала!.. И ради кого
же! О, если бы он знал, если б он только знал…
Поймите
же:
это хуже того, когда женщина отдается за деньги.
Он до света оставался в собрании, глядел, как играют в штосс, и сам принимал в игре участие, но без удовольствия и без увлечения. Однажды он увидел, как Арчаковский, занимавший отдельный столик с двумя безусыми подпрапорщиками, довольно неумело передернул, выбросив две карты сразу в свою сторону. Ромашов хотел было вмешаться, сделать замечание, но тотчас
же остановился и равнодушно подумал: «Эх, все равно. Ничего
этим не поправлю».
Иногда
же он с яростною вежливостью спрашивал, не стесняясь того, что
это слышали солдаты: «Я думаю, подпоручик, вы позволите продолжать?» В другой раз осведомлялся с предупредительной заботливостью, но умышленно громко, о том, как подпоручик спал и что видел во вне.
Но ведь не месяц
же это будет длиться, и даже не неделю, не день.