Неточные совпадения
Офицеры подошли к глиняному чучелу. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение
своему доброму, простоватому
лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! — который делают мясники, когда рубят говядину. Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда!
Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя,
свои калоши, шинель, бледное
лицо, близорукость,
свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил
свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда.
И все-таки Ромашов в эту секунду успел по
своей привычке подумать о самом себе картинно в третьем
лице...
В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска. Николаев не пил, но для Ромашова был поставлен графинчик с водкой. Собрав
свое милое
лицо в брезгливую гримасу, Шурочка спросила небрежно, как она и часто спрашивала...
Теперь у него в комнатах светится огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив
свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким
лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну.
Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в
лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит
своего собеседника.
Даже цвет этого красивого, правильного
лица поражал
своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови.
Ночь была полна глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли. Ромашов шел, не видя дороги, и ему все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный и ласковый дохнет ему в
лицо жарким дыханием. И бы-ла у него в душе ревнивая грусть по его прежним, детским, таким ярким и невозвратимым вёснам, тихая беззлобная зависть к
своему чистому, нежному прошлому…
Вот мои руки и ноги, — Ромашов с удивлением посмотрел на
свои руки, поднеся их близко к
лицу и точно впервые разглядывая их, — нет, это все — не Я.
«Вот их сто человек в нашей роте. И каждый из них — человек с мыслями, с чувствами, со
своим особенным характером, с житейским опытом, с личными привязанностями и антипатиями. Знаю ли я что-нибудь о них? Нет — ничего, кроме их физиономий. Вот они с правого фланга: Солтыс, Рябошапка, Веденеев, Егоров, Яшишин… Серые, однообразные
лица. Что я сделал, чтобы прикоснуться душой к их душам,
своим Я к ихнему Я? — Ничего».
Он, не снимая пальто и перчаток, сел на стул, и, пока Ромашов одевался, волнуясь, без надобности суетясь и конфузясь за
свою не особенно чистую сорочку, он сидел все время прямо и неподвижно с каменным
лицом, держа руки на эфесе шашки.
Опять задребезжал робкий, молящий голос. Такой жалкий, что в нем, казалось, не было ничего человеческого. «Господи, что же это? — подумал Ромашов, который точно приклеился около трюмо, глядя прямо в
свое побледневшее
лицо и не видя его, чувствуя, как у него покатилось и болезненно затрепыхалось сердце. — Господи, какой ужас!..»
В переднюю вышел, весь красный, с каплями на носу и на висках и с перевернутым, смущенным
лицом, маленький капитан Световидов. Правая рука была у него в кармане и судорожно хрустела новенькими бумажками. Увидев Ромашова, он засеменил ногами, шутовски-неестественно захихикал и крепко вцепился
своей влажной, горячей, трясущейся рукой в руку подпоручика. Глаза у него напряженно и конфузливо бегали и в то же время точно щупали Ромашова: слыхал он или нет?
Ромашов молча поклонился и пожал протянутую ему руку, большую, пухлую и холодную руку. Чувство обиды у него прошло, но ему не было легче. После сегодняшних утренних важных и гордых мыслей он чувствовал себя теперь маленьким, жалким, бледным школьником, каким-то нелюбимым, робким и заброшенным мальчуганом, и этот переход был постыден. И потому-то, идя в столовую вслед за полковником, он подумал про себя, по
своей привычке, в третьем
лице: «Мрачное раздумье бороздило его чело».
На их игру глядел, сидя на подоконнике, штабс-капитан Лещенко, унылый человек сорока пяти лет, способный одним
своим видом навести тоску; все у него в
лице и фигуре висело вниз с видом самой безнадежной меланхолии: висел вниз, точно стручок перца, длинный, мясистый, красный и дряблый нос; свисали до подбородка двумя тонкими бурыми нитками усы; брови спускались от переносья вниз к вискам, придавая его глазам вечно плаксивое выражение; даже старенький сюртук болтался на его покатых плечах и впалой груди, как на вешалке.
Приехал капитан Тальман с женой: оба очень высокие, плотные; она — нежная, толстая, рассыпчатая блондинка, он — со смуглым, разбойничьим
лицом, с беспрестанным кашлем и хриплым голосом. Ромашов уже заранее знал, что сейчас Тальман скажет
свою обычную фразу, и он, действительно, бегая цыганскими глазами, просипел...
— Я только, господа… Я, господа, может быть, ошибаюсь, — заговорил он, заикаясь и смущенно комкая
свое безбородое
лицо руками. — Но, по-моему, то есть я полагаю… нужно в каждом отдельном случае разбираться. Иногда дуэль полезна, это безусловно, и каждый из нас, конечно, выйдет к барьеру. Безусловно. Но иногда, знаете, это… может быть, высшая честь заключается в том, чтобы… это… безусловно простить… Ну, я не знаю, какие еще могут быть случаи… вот…
Хлебников делал усилия подняться, но лишь беспомощно дрыгал ногами и раскачивался из стороны в сторону. На секунду он обернул в сторону и вниз
свое серое маленькое
лицо, на котором жалко и нелепо торчал вздернутый кверху грязный нос. И вдруг, оторвавшись от перекладины, упал мешком на землю.
Полковник Брем, одетый в кожаную шведскую куртку, стоял у окна, спиною к двери, и не заметил, как вошел Ромашов. Он возился около стеклянного аквариума, запустив в него руку по локоть. Ромашов должен был два раза громко прокашляться, прежде чем Брем повернул
свое худое, бородатое, длинное
лицо в старинных черепаховых очках.
Признаться, — Рафальский прищурил один глаз и сделал хитрое
лицо, — признаться, я о
своих свиньях маленькую статеечку пишу…
Этот офицер, похожий
своей затянутой фигурой и типом
своего поношенного и самоуверенного
лица на прусских офицеров, как их рисуют в немецких карикатурах, был переведен в пехотный полк из гвардии за какую-то темную скандальную историю.
Он незаметно закрыл
лицо руками и старался воспроизвести губами те же движения, какие делала Шурочка; он хотел поймать таким образом эти слова в
своем воображении, но у него ничего не выходило.
Наступило наконец пятнадцатое мая, когда, по распоряжению корпусного командира, должен был состояться смотр. В этот день во всех ротах, кроме пятой, унтер-офицеры подняли людей в четыре часа. Несмотря на теплое утро, невыспавшиеся, зевавшие солдаты дрожали в
своих каламянковых рубахах. В радостном свете розового безоблачного утра их
лица казались серыми, глянцевитыми и жалкими.
Скосив глаза направо, Ромашов увидел далеко на самом краю поля небольшую тесную кучку маленьких всадников, которые в легких клубах желтоватой пыли быстро приближались к строю. Шульгович со строгим и вдохновенным
лицом отъехал от середины полка на расстояние, по крайней мере вчетверо больше, чем требовалось. Щеголяя тяжелой красотой приемов, подняв кверху
свою серебряную бороду, оглядывая черную неподвижную массу полка грозным, радостным и отчаянным взглядом, он затянул голосом, покатившимся по всему полю...
И, глядя неотступно в
лицо корпусного командира, он подумал про себя, по
своей наивной детской привычке: «Глаза боевого генерала с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого подпоручика».
После опроса рота опять выстроилась развернутым строем. Но генерал медлил ее отпускать. Тихонько проезжая вдоль фронта, он пытливо, с особенным интересом, вглядывался в солдатские
лица, и тонкая, довольная улыбка светилась сквозь очки в его умных глазах под тяжелыми, опухшими веками. Вдруг он остановил коня и обернулся назад, к начальнику
своего штаба...
Легким и лихим шагом выходит Ромашов перед серединой
своей полуроты. Что-то блаженное, красивое и гордое растет в его душе. Быстро скользит он глазами по
лицам первой шеренги. «Старый рубака обвел
своих ветеранов соколиным взором», мелькает у него в голове пышная фраза в то время, когда он сам тянет лихо нараспев...
Он остановился на минутку и в просвете между палатками увидел
своего фельфебеля Рынду, маленького, краснолицего, апоплексического крепыша, который, неистово и скверно ругаясь, бил кулаками по
лицу Хлебникова.
Мутный свет прямо падал на
лицо этого человека, и Ромашов узнал левофлангового солдата
своей полуроты — Хлебникова. Он шел с обнаженной головой, держа шапку в руке, со взглядом, безжизненно устремленным вперед. Казалось, он двигался под влиянием какой-то чужой, внутренней, таинственной силы. Он прошел так близко около офицера, что почти коснулся его полой
своей шинели. В зрачках его глаз яркими, острыми точками отражался лунный свет.
Он крепко и продолжительно поцеловал Ромашова в губы, смочив его
лицо своими усами.
Он резко замахнулся на Ромашова кулаком и сделал грозные глаза, но ударить не решался. У Ромашова в груди и в животе сделалось тоскливое, противное обморочное замирание. До сих пор он совсем не замечал, точно забыл, что в правой руке у него все время находится какой-то посторонний предмет. И вдруг быстрым, коротким движением он выплеснул в
лицо Николаеву остатки пива из
своего стакана.
Назанский был, по обыкновению, дома. Он только что проснулся от тяжелого хмельного сна и теперь лежал на кровати в одном нижнем белье, заложив руки под голову. В его глазах была равнодушная, усталая муть. Его
лицо совсем не изменило
своего сонного выражения, когда Ромашов, наклоняясь над ним, говорил неуверенно и тревожно...
О, конечно, это грубый пример, это схема, но в
лице этого двухголового чудовища я вижу все, что связывает мой дух, насилует мою волю, унижает мое уважение к
своей личности.
Она обняла его обеими руками и зашептала, щекоча его
лицо своими тонкими волосами и горячо дыша ему в щеку...