Неточные совпадения
Бек-Агамалов пожимал
руки офицерам, низко и небрежно склоняясь с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его
лица и на маленькие черные, холеные усы…
Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим
лицом и все время держал трясущуюся
руку у козырька фуражки.
Он в волнении схватил себя
руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся
лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним.
Вот мои
руки и ноги, — Ромашов с удивлением посмотрел на свои
руки, поднеся их близко к
лицу и точно впервые разглядывая их, — нет, это все — не Я.
Он, не снимая пальто и перчаток, сел на стул, и, пока Ромашов одевался, волнуясь, без надобности суетясь и конфузясь за свою не особенно чистую сорочку, он сидел все время прямо и неподвижно с каменным
лицом, держа
руки на эфесе шашки.
В переднюю вышел, весь красный, с каплями на носу и на висках и с перевернутым, смущенным
лицом, маленький капитан Световидов. Правая
рука была у него в кармане и судорожно хрустела новенькими бумажками. Увидев Ромашова, он засеменил ногами, шутовски-неестественно захихикал и крепко вцепился своей влажной, горячей, трясущейся
рукой в
руку подпоручика. Глаза у него напряженно и конфузливо бегали и в то же время точно щупали Ромашова: слыхал он или нет?
Ромашов молча поклонился и пожал протянутую ему
руку, большую, пухлую и холодную
руку. Чувство обиды у него прошло, но ему не было легче. После сегодняшних утренних важных и гордых мыслей он чувствовал себя теперь маленьким, жалким, бледным школьником, каким-то нелюбимым, робким и заброшенным мальчуганом, и этот переход был постыден. И потому-то, идя в столовую вслед за полковником, он подумал про себя, по своей привычке, в третьем
лице: «Мрачное раздумье бороздило его чело».
Он пошел опять в столовую. Там Осадчий и товарищ Ромашова по роте, Веткин, провожали под
руки к выходным дверям совершенно опьяневшего Леха, который слабо и беспомощно мотал головой и уверял, что он архиерей. Осадчий с серьезным
лицом говорил рокочущей октавой, по-протодьяконски...
— Бить солдата бесчестно, — глухо возразил молчавший до сих пор Ромашов. — Нельзя бить человека, который не только не может тебе ответить, но даже не имеет права поднять
руку к
лицу, чтобы защититься от удара. Не смеет даже отклонить головы. Это стыдно!
Письмо дрожало в
руках у Ромашова, когда он его читал. Уже целую неделю не видал он милого, то ласкового, то насмешливого, то дружески-внимательного
лица Шурочки, не чувствовал на себе ее нежного и властного обаяния. «Сегодня!» — радостно сказал внутри его ликующий шепот.
Ромашов судорожно и крепко потер
руками лицо и даже крякнул от волнения.
Полковник Брем, одетый в кожаную шведскую куртку, стоял у окна, спиною к двери, и не заметил, как вошел Ромашов. Он возился около стеклянного аквариума, запустив в него
руку по локоть. Ромашов должен был два раза громко прокашляться, прежде чем Брем повернул свое худое, бородатое, длинное
лицо в старинных черепаховых очках.
Все встали. Офицеры приложили
руки к козырькам. Нестройные, но воодушевленные звуки понеслись по роще, и всех громче, всех фальшивее, с
лицом еще более тоскливым, чем обыкновенно, пел чувствительный штабс-капитан Лещенко.
Веки ее прекрасных глаз полузакрылись, а во всем
лице было что-то манящее и обещающее и мучительно-нетерпеливое. Оно стало бесстыдно-прекрасным, и Ромашов, еще не понимая, тайным инстинктом чувствовал на себе страстное волнение, овладевшее Шурочкой, чувствовал по той сладостной дрожи, которая пробегала по его
рукам и ногам и по его груди.
Он стал целовать ее платье, отыскал ее
руку и приник
лицом к узкой, теплой, душистой ладони, и в то же время он говорил, задыхаясь, обрывающимся голосом...
Они замолчали. На небе дрожащими зелеными точечками загорались первые звезды. Справа едва-едва доносились голоса, смех и чье-то пение. Остальная часть рощи, погруженная в мягкий мрак, была полна священной, задумчивой тишиной. Костра отсюда не было видно, но изредка по вершинам ближайших дубов, точно отблеск дальней зарницы, мгновенно пробегал красный трепещущий свет. Шурочка тихо гладила голову и
лицо Ромашова; когда же он находил губами ее
руку, она сама прижимала ладонь к его рту.
Сам генерал указывал ему противника внезапными, быстрыми фразами: «Кавалерия справа, восемьсот шагов», и Стельковский, не теряясь ни на секунду, сейчас же точно и спокойно останавливал роту, поворачивал ее
лицом к воображаемому противнику, скачущему карьером, смыкал, экономя время, взводы — головной с колена, второй стоя, — назначал прицел, давал два или три воображаемых залпа, и затем командовал: «На
руку!» — «Отлично, братцы!
Прочие роты проваливались одна за другой. Корпусный командир даже перестал волноваться и делать сбои характерные, хлесткие замечания и сидел на лошади молчаливый, сгорбленный, со скучающим
лицом. Пятнадцатую и шестнадцатую роты он и совсем не стал смотреть, а только сказал с отвращением, устало махнув
рукою...
У обоих шашки «подвысь» с кистью
руки на уровне
лица.
За темно-красными плотными занавесками большим теплым пятном просвечивал свет лампы. «Милая, неужели ты не чувствуешь, как мне грустно, как я страдаю, как я люблю тебя!» прошептал Ромашов, делая плачущее
лицо и крепко прижимая обе
руки к груди.
Мутный свет прямо падал на
лицо этого человека, и Ромашов узнал левофлангового солдата своей полуроты — Хлебникова. Он шел с обнаженной головой, держа шапку в
руке, со взглядом, безжизненно устремленным вперед. Казалось, он двигался под влиянием какой-то чужой, внутренней, таинственной силы. Он прошел так близко около офицера, что почти коснулся его полой своей шинели. В зрачках его глаз яркими, острыми точками отражался лунный свет.
Низко склоненная голова Хлебникова вдруг упала на колени Ромашову. И солдат, цепко обвив
руками ноги офицера, прижавшись к ним
лицом, затрясся всем телом, задыхаясь и корчась от подавляемых рыданий.
Он резко замахнулся на Ромашова кулаком и сделал грозные глаза, но ударить не решался. У Ромашова в груди и в животе сделалось тоскливое, противное обморочное замирание. До сих пор он совсем не замечал, точно забыл, что в правой
руке у него все время находится какой-то посторонний предмет. И вдруг быстрым, коротким движением он выплеснул в
лицо Николаеву остатки пива из своего стакана.
Назанский был, по обыкновению, дома. Он только что проснулся от тяжелого хмельного сна и теперь лежал на кровати в одном нижнем белье, заложив
руки под голову. В его глазах была равнодушная, усталая муть. Его
лицо совсем не изменило своего сонного выражения, когда Ромашов, наклоняясь над ним, говорил неуверенно и тревожно...
Она обняла его обеими
руками и зашептала, щекоча его
лицо своими тонкими волосами и горячо дыша ему в щеку...
Тесно обнявшись, они шептались, как заговорщики, касаясь
лицами и
руками друг друга, слыша дыхание друг друга. Но Ромашов почувствовал, как между ними незримо проползало что-то тайное, гадкое, склизкое, от чего пахнуло холодом на его душу. Он опять хотел высвободиться из ее
рук, он она его не пускала. Стараясь скрыть непонятное, глухое раздражение, он сказал сухо...
Сердце Ромашова дрогнуло от жалости и любви. Впотьмах, ощупью, он нашел
руками ее голову и стал целовать ее щеки и глаза. Все
лицо Шурочки было мокро от тихих, неслышных слез. Это взволновало и растрогало его.