Неточные совпадения
И несчастный подпоручик, фендрик,
как говорит Володя, вроде вас, да
еще вдобавок обиженный, а не обидчик, получает после третьего выстрела страшную рану в живот и к вечеру умирает в мучениях.
— А то вот
еще бывает, — начал таинственно Ромашов, — и опять-таки в детстве это было гораздо ярче. Произношу я какое-нибудь слово и стараюсь тянуть его
как можно дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву. И вдруг на один момент мне сделается так странно, странно,
как будто бы все вокруг меня исчезло. И тогда мне делается удивительно, что это я говорю, что я живу, что я думаю.
— О, я тоже это знаю! — весело подхватила Шурочка. — Но только не так. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь
еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих… И тогда наступало это странное. Я чувствовала,
как мимо меня проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было. Это нельзя объяснить.
—
Как вам не совестно! — наставительно заметила хозяйка. —
Еще и пить не умеете, а тоже… Я понимаю, вашему возлюбленному Назанскому простительно, он отпетый человек, но вам-то зачем? Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за стол… Ну зачем? Это все Назанский вас портит.
Еще до женитьбы Зегржт,
как и очень многие холостые офицеры, пристрастился к ручным женским работам, теперь же его заставляла заниматься ими крутая нужда.
Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в год, можно было видеть,
как худой, длинный, бородатый Зегржт с растерянным потным лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая
еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев.
И я только потом почувствовал,
какое это счастие,
какой луч света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной
еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! — в сто раз больше!..
Прощайте. Мысленно целую вас в лоб…
как покойника, потому что вы умерли для меня. Советую это письмо уничтожить. Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому, что с временем оно будет для вас источником тоски и мучительных воспоминаний.
Еще раз повторяю…»
Таким образом, офицерам даже некогда было серьезно относиться к своим обязанностям. Обыкновенно весь внутренний механизм роты приводил в движение и регулировал фельдфебель; он же вел всю канцелярскую отчетность и держал ротного командира незаметно, но крепко, в своих жилистых, многоопытных руках. На службу ротные ходили с таким же отвращением,
как и субалтерн-офицеры, и «подтягивали фендриков» только для соблюдения престижа, а
еще реже из властолюбивого самодурства.
И вместе с тем вспомнилось ему,
как в раннем детстве,
еще до корпуса, мать наказывала его тем, что привязывала его тоненькой ниткой за ногу к кровати, а сама уходила.
— Ромочка, да что это с вами? Чему вы обрадовались? — сказала она, смеясь, но все
еще пристально и с любопытством вглядываясь в Ромашова. — У вас глаза блестят. Постойте, я вам калачик принесла,
как арестованному. Сегодня у нас чудесные яблочные пирожки, сладкие… Степан, да несите же корзинку.
Он обменялся с адъютантом честью, но тотчас же за спиной его сделал обернувшемуся Ромашову особый, непередаваемый юмористический жест, который
как будто говорил: «Что, брат, поволокли тебя на расправу?» Встречались и
еще офицеры.
Затем,
как во сне, увидел он,
еще не понимая этого, что в глазах Шульговича попеременно отразились удивление, страх, тревога, жалость… Безумная, неизбежная волна, захватившая так грозно и так стихийно душу Ромашова, вдруг упала, растаяла, отхлынула далеко. Ромашов, точно просыпаясь, глубоко и сильно вздохнул. Все стало сразу простым и обыденным в его глазах. Шульгович суетливо показывал ему на стул и говорил с неожиданной грубоватой лаской...
На улицах быстро темнело. По шоссе бегали с визгом еврейские ребятишки. Где-то на завалинках у ворот, у калиток, в садах звенел женский смех, звенел непрерывно и возбужденно, с какой-то горячей, животной, радостной дрожью,
как звенит он только ранней весной. И вместе с тихой, задумчивой грустью в душе Ромашова рождались странные, смутные воспоминания и сожаления о никогда не бывшем счастье и о прошлых,
еще более прекрасных вёснах, а в сердце шевелилось неясное и сладкое предчувствие грядущей любви…
— Гето, братец… ах,
какой ты дерзкий… Ты
еще мальчишка, а я, гето… Был, я говорю, такой случай…
— Я только, господа… Я, господа, может быть, ошибаюсь, — заговорил он, заикаясь и смущенно комкая свое безбородое лицо руками. — Но, по-моему, то есть я полагаю… нужно в каждом отдельном случае разбираться. Иногда дуэль полезна, это безусловно, и каждый из нас, конечно, выйдет к барьеру. Безусловно. Но иногда, знаете, это… может быть, высшая честь заключается в том, чтобы… это… безусловно простить… Ну, я не знаю,
какие еще могут быть случаи… вот…
По мере того
как танцевальный вечер приходил к концу, в столовой становилось
еще шумнее. Воздух так был наполнен табачным дымом, что сидящие на разных концах стола едва могли разглядеть друг друга. В одном углу пели, у окна, собравшись кучкой, рассказывали непристойные анекдоты, служившие обычной приправой всех ужинов и обедов.
И он
еще не успевал кончить,
как следующий торопился со своим рассказом.
Еще издали заметив подпоручика, Слива командовал роте «смирно», точно устраивая опоздавшему иронически-почетную встречу, а сам неподвижно, с часами в руках, следил,
как Ромашов, спотыкаясь от стыда и путаясь в шашке, долго не мог найти своего места.
— Охота вам было ввязываться? — примирительно заговорил Веткин, идя рядом с Ромашовым. — Сами видите, что эта слива не из сладких. Вы
еще не знаете его,
как я знаю. Он вам таких вещей наговорит, что не будете знать, куда деваться. А возразите, — он вас под арест законопатит.
Так перебрал он всех ротных командиров от первой роты до шестнадцатой и даже до нестроевой, потом со вздохом перешел к младшим офицерам. Он
еще не терял уверенности в успехе, но уже начинал смутно беспокоиться,
как вдруг одно имя сверкнуло у него в голове: «Подполковник Рафальский!»
— Очень рад служить вам, подпоручик, очень рад. Ну, вот…
какие еще там благодарности!.. Пустое… Я рад… Заходите, когда есть время. Потолкуем.
— Что это? Духи?
Какие вы глупости делаете! Нет, нет, я шучу. Спасибо вам, милый Ромочка. Володя! — сказала она громко и непринужденно, входя в гостиную. — Вот нам и
еще один компаньон для пикника. И
еще вдобавок именинник.
Послушай, я только сейчас, — нет, впрочем,
еще раньше, когда думала о тебе, о твоих губах, — я только теперь поняла,
какое невероятное наслаждение,
какое блаженство отдать себя любимому человеку.
Смотр кончался. Роты
еще несколько раз продефилировали перед корпусным командиром: сначала поротно шагом, потом бегом, затем сомкнутой колонной с ружьями наперевес. Генерал
как будто смягчился немного и несколько раз похвалил солдат. Было уже около четырех часов. Наконец полк остановили и приказали людям стоять вольно. Штаб-горнист затрубил «вызов начальников».
Офицеры в эту минуту свернули с тропинки на шоссе. До города оставалось
еще шагов триста, и так
как говорить было больше не о чем, то оба шли рядом, молча и не глядя друг на друга. Ни один не решался — ни остановиться, ни повернуть назад. Положение становилось с каждой минутой все более фальшивым и натянутым.
Ромашов знал, что и сам он бледнеет с каждым мгновением. В голове у него сделалось знакомое чувство невесомости, пустоты и свободы. Странная смесь ужаса и веселья подняла вдруг его душу кверху, точно легкую пьяную пену. Он увидел, что Бек-Агамалов, не сводя глаз с женщины, медленно поднимает над головой шашку. И вдруг пламенный поток безумного восторга, ужаса, физического холода, смеха и отваги нахлынул на Ромашова. Бросаясь вперед, он
еще успел расслышать,
как Бек-Агамалов прохрипел яростно...
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Приятно дерзкой эпиграммой // Взбесить оплошного врага; // Приятно зреть,
как он, упрямо // Склонив бодливые рога, // Невольно в зеркало глядится // И узнавать себя стыдится; // Приятней, если он, друзья, // Завоет сдуру: это я! //
Еще приятнее в молчанье // Ему готовить честный гроб // И тихо целить в бледный лоб // На благородном расстоянье; // Но отослать его к отцам // Едва ль приятно будет вам.
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей
еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый,
как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот…
какой же я болван! // Ты к ним на той неделе зван. —
Чуть отрок, Ольгою плененный, // Сердечных мук
еще не знав, // Он был свидетель умиленный // Ее младенческих забав; // В тени хранительной дубравы // Он разделял ее забавы, // И детям прочили венцы // Друзья-соседи, их отцы. // В глуши, под сению смиренной, // Невинной прелести полна, // В глазах родителей, она // Цвела
как ландыш потаенный, // Не знаемый в траве глухой // Ни мотыльками, ни пчелой.
Когда б он знал,
какая рана // Моей Татьяны сердце жгла! // Когда бы ведала Татьяна, // Когда бы знать она могла, // Что завтра Ленский и Евгений // Заспорят о могильной сени; // Ах, может быть, ее любовь // Друзей соединила б вновь! // Но этой страсти и случайно //
Еще никто не открывал. // Онегин обо всем молчал; // Татьяна изнывала тайно; // Одна бы няня знать могла, // Да недогадлива была.