Неточные совпадения
Тогда у нас не будет
в офицерской среде карточных шулеров как Арчаковский, или беспросыпных пьяниц, вроде вашего Назанского; тогда само собой выведется амикошонство, фамильярное зубоскальство
в собрании, при прислуге, это ваше взаимное сквернословие, пускание
в голову друг друга графинов, с
целью все-таки не попасть, промахнуться.
И
в этом мягком воздухе, полном странных весенних ароматов,
в этой тишине, темноте,
в этих преувеличенно ярких и точно теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев —
целого мира.
Все равно: наняться поденщиком, поступить
в лакеи,
в кучера — переодеваться, хитрить, чтобы только хоть раз
в год случайно увидеть ее,
поцеловать следы ее ног на лестнице, чтобы — о какое блаженство! — раз
в жизни прикоснуться к ее платью.
Но подумайте только, какое счастье — стоять
целую ночь на другой стороне улицы,
в тени, и глядеть
в окно обожаемой женщины.
Прощайте. Мысленно
целую вас
в лоб… как покойника, потому что вы умерли для меня. Советую это письмо уничтожить. Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому, что с временем оно будет для вас источником тоски и мучительных воспоминаний. Еще раз повторяю…»
Теперь же он с тоской думал, что впереди —
целый день одиночества, и
в голову ему лезли все такие странные, и неудобные и ненужные мысли.
Из окна направо была видна через ворота часть грязной, черной улицы, с чьим-то забором по ту сторону. Вдоль этого забора, бережно ступая ногами
в сухие места, медленно проходили люди. «У них
целый день еще впереди, — думал Ромашов, завистливо следя за ними глазами, — оттого они и не торопятся.
Целый свободный день!»
Для Ромашова вдруг сразу отверзлась
целая бездна практической мудрости, скрытой
в этой бесхитростной притче, которую он знал и понимал с тех пор, как выучился читать.
Он взял ее протянутую через окно маленькую руку, крепко облитую коричневой перчаткой, и смело
поцеловал ее сначала сверху, а потом снизу,
в сгибе,
в кругленькую дырочку над пуговицами. Он никогда не делал этого раньше, но она бессознательно, точно подчиняясь той волне восторженной отваги, которая так внезапно взмыла
в нем, не противилась его
поцелуям и только глядела на него со смущенным удивлением и улыбаясь.
Потом
в переднюю впорхнуло семейство Лыкачевых —
целый выводок хорошеньких, смешливых и картавых барышень во главе с матерью — маленькой, живой женщиной, которая
в сорок лет танцевала без устали и постоянно рожала детей — «между второй и третьей кадрилью», как говорил про нее полковой остряк Арчаковский.
— А ты не егози… Сия притча краткая… Великий молчальник посещал офицерские собрания и, когда обедал, то… гето… клал перед собою на стол кошелек, набитый, братец ты мой, золотом. Решил он
в уме отдать этот кошелек тому офицеру, от которого он хоть раз услышит
в собрании дельное слово. Но так и умер старик, прожив на свете сто девяносто лет, а кошелек его так, братец ты мой, и остался
целым. Что? Раскусил сей орех? Ну, теперь иди себе, братец. Иди, иди, воробышек… попрыгай…
Письмо дрожало
в руках у Ромашова, когда он его читал. Уже
целую неделю не видал он милого, то ласкового, то насмешливого, то дружески-внимательного лица Шурочки, не чувствовал на себе ее нежного и властного обаяния. «Сегодня!» — радостно сказал внутри его ликующий шепот.
Ромашов также нередко бывал у него, но пока без корыстных
целей: он и
в самом деле любил животных какой-то особенной, нежной и чувственной любовью.
— Ах ты, мошенница, куда забралась! — Рафальский повернул голову и издал губами звук вроде
поцелуя, но необыкновенно тонкий, похожий на мышиный писк. Маленький белый красноглазый зверек спустился к нему до самого лица и, вздрагивая всем тельцем, стал суетливо тыкаться мордочкой
в бороду и
в рот человеку.
Однажды, промучившись таким образом
целый день, он только к вечеру вспомнил, что
в полдень, переходя на станции через рельсы, он был оглушен неожиданным свистком паровоза, испугался и, этого не заметив, пришел
в дурное настроение; но — вспомнил, и ему сразу стало легко и даже весело.
Он стал
целовать ее платье, отыскал ее руку и приник лицом к узкой, теплой, душистой ладони, и
в то же время он говорил, задыхаясь, обрывающимся голосом...
Но его ласки и
поцелуи для меня ужасны, они вселяют
в меня омерзение.
Однажды Николаев был приглашен к командиру полка на винт. Ромашов знал это. Ночью, идя по улице, он услышал за чьим-то забором, из палисадника, пряный и страстный запах нарциссов. Он перепрыгнул через забор и
в темноте нарвал с грядки, перепачкав руки
в сырой земле,
целую охапку этих белых, нежных, мокрых цветов.
Он крепко и продолжительно
поцеловал Ромашова
в губы, смочив его лицо своими усами.
— Друг, руку твою! Институтка. Люблю
в тебе я прошлое страданье и юность улетевшую мою. Сейчас Осадчий такую вечную память вывел, что стекла задребезжали. Ромашевич, люблю я, братец, тебя! Дай я тебя
поцелую, по-настоящему, по-русски,
в самые губы!
Но
в мыслях его не было никакой определенно чувственной
цели, — его, отвергнутого одной женщиной, властно, стихийно тянуло
в сферу этой неприкрытой, откровенной, упрощенной любви, как тянет
в холодную ночь на огонь маяка усталых и иззябших перелетных птиц.
— И вот два человека из-за того, что один ударил другого, или
поцеловал его жену, или просто, проходя мимо него и крутя усы, невежливо посмотрел на него, — эти два человека стреляют друг
в друга, убивают друг друга.
Да именно потому, что никто из них
в службу не верит и разумной
цели этой службы не видит.
Ромашову было неудобно сидеть перегнувшись и боясь сделать ей тяжело. Но он рад был бы сидеть так
целые часы и слышать
в каком-то странном, душном опьянении частые и точные биения ее маленького сердца.
Понимаешь ли ты меня? — спросила она с грустной нежностью и осторожно
поцеловала его
в волосы.
— Прощай, — ответила она слабым голосом. —
Поцелуй меня
в последний раз.
Неточные совпадения
Хлестаков. Возьмите, возьмите; это порядочная сигарка. Конечно, не то, что
в Петербурге. Там, батюшка, я куривал сигарочки по двадцати пяти рублей сотенка, просто ручки потом себе
поцелуешь, как выкуришь. Вот огонь, закурите. (Подает ему свечу.)
Купцы. Ей-ей! А попробуй прекословить, наведет к тебе
в дом
целый полк на постой. А если что, велит запереть двери. «Я тебя, — говорит, — не буду, — говорит, — подвергать телесному наказанию или пыткой пытать — это, говорит, запрещено законом, а вот ты у меня, любезный, поешь селедки!»
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь
в лавке, когда его завидишь. То есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит
в бочке, что у меня сиделец не будет есть, а он
целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни
в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Артемий Филиппович. Смотрите, чтоб он вас по почте не отправил куды-нибудь подальше. Слушайте: эти дела не так делаются
в благоустроенном государстве. Зачем нас здесь
целый эскадрон? Представиться нужно поодиночке, да между четырех глаз и того… как там следует — чтобы и уши не слыхали. Вот как
в обществе благоустроенном делается! Ну, вот вы, Аммос Федорович, первый и начните.
Пускай народу ведомо, // Что
целые селения // На попрошайство осенью, // Как на доходный промысел, // Идут:
в народной совести // Уставилось решение, // Что больше тут злосчастия, // Чем лжи, — им подают.