Неточные совпадения
Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться
в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть
общего.
Ему смешным и претенциозным казалось их
общее пристрастие к разным эгреткам, шарфикам, огромным поддельным камням, к перьям и обилию лент:
в этом сказывалась какая-то тряпичная, безвкусная, домашнего изделия роскошь.
Очередь дошла до левофлангового солдатика Хлебникова, который служил
в роте
общим посмешищем. Часто, глядя на него, Ромашов удивлялся, как могли взять на военную службу этого жалкого, заморенного человека, почти карлика, с грязным безусым лицом
в кулачок. И когда подпоручик встречался с его бессмысленными глазами,
в которых, как будто раз навсегда с самого дня рождения, застыл тупой, покорный ужас, то
в его сердце шевелилось что-то странное, похожее на скуку и на угрызение совести.
В гостиной было шумно и беспорядочно, как всегда бывает перед
общим отъездом.
Приходилось полулежать, полусидеть
в неудобных позах, это было ново и занимательно, и по этому поводу молчаливый Лещенко вдруг, к
общему удивлению и потехе, сказал с напыщенным и глупым видом...
Никому не приходило
в голову жаловаться; наступил какой-то
общий чудовищный, зловещий кошмар; какой-то нелепый гипноз овладел полком.
В шесть часов явились к ротам офицеры.
Общий сбор полка был назначен
в десять часов, но ни одному ротному командиру, за исключением Стельковского, не пришла
в голову мысль дать людям выспаться и отдохнуть перед смотром. Наоборот,
в это утро особенно ревностно и суетливо вбивали им
в голову словесность и наставления к стрельбе, особенно густо висела
в воздухе скверная ругань и чаще обыкновенного сыпались толчки и зуботычины.
Но перед церемониальным маршем все ободрились. Офицеры почти упрашивали солдат: «Братцы, вы уж постарайтесь пройти молодцами перед корпусным. Не осрамите». И
в этом обращении начальников с подчиненными проскальзывало теперь что-то заискивающее, неуверенное и виноватое. Как будто гнев такой недосягаемо высокой особы, как корпусный командир, вдруг придавил
общей тяжестью офицера и солдата, обезличил и уравнял их и сделал
в одинаковой степени испуганными, растерянными и жалкими.
Где-то далеко впереди полка сверкнула
в воздухе и опустилась вниз шашка. Это был сигнал для
общей команды, и четверо батальонных командиров разом вскрикнули...
Теперь Ромашов один. Плавно и упруго, едва касаясь ногами земли, приближается он к заветной черте. Голова его дерзко закинута назад и гордым вызовом обращена влево. Во всем теле у него такое ощущение легкости и свободы, точно он получил неожиданную способность летать. И, сознавая себя предметом
общего восхищения, прекрасным центром всего мира, он говорит сам себе
в каком-то радужном, восторженном сне...
Это случилось оттого, что подпоручик, упоенный своим восторгом и своими пылкими мечтами, сам не заметил того, как шаг за шагом передвигался от середины вправо, наседая
в то же время на полуроту, и наконец очутился на ее правом фланге, смяв и расстроив
общее движение.
Чаще же всего ему, точно неопытному игроку, проигравшему
в один вечер все состояние, вдруг представлялось с соблазнительной ясностью, что вовсе ничего не было неприятного, что красивый подпоручик Ромашов отлично прошелся
в церемониальном марше перед генералом, заслужил
общие похвалы и что он сам теперь сидит вместе с товарищами
в светлой столовой офицерского собрания и хохочет и пьет красное вино.
„
В висок! — произносит он тихо среди
общего молчания.
Изредка, время от времени,
в полку наступали дни какого-то
общего, повального, безобразного кутежа. Может быть, это случалось
в те странные моменты, когда люди, случайно между собой связанные, но все вместе осужденные на скучную бездеятельность и бессмысленную жестокость, вдруг прозревали
в глазах друг у друга, там, далеко,
в запутанном и угнетенном сознании, какую-то таинственную искру ужаса, тоски и безумия. И тогда спокойная, сытая, как у племенных быков, жизнь точно выбрасывалась из своего русла.
Вид
общего страха совсем опьянил его. Он с припадочной силой
в несколько ударов расщепил стол, потом яростно хватил шашкой по зеркалу, и осколки от него сверкающим радужным дождем брызнули во все стороны. С другого стола он одним ударом сбил все стоявшие на нем бутылки и стаканы.
Умом он знал, что ему нужно идти домой, но по какому-то непонятному влечению он вернулся
в столовую. Там уже многие дремали, сидя на стульях и подоконниках. Было невыносимо жарко, и, несмотря на открытые окна, лампы и свечи горели не мигая. Утомленная, сбившаяся с ног прислуга и солдаты-буфетчики дремали стоя и ежеминутно зевали, не разжимая челюсти, одними ноздрями. Но повальное, тяжелое,
общее пьянство не прекращалось.
пел выразительно Веткин, и от звуков собственного высокого и растроганного голоса и от физического чувства
общей гармонии хора
в его добрых, глуповатых глазах стояли слезы. Арчаковский бережно вторил ему. Для того чтобы заставить свой голос вибрировать, он двумя пальцами тряс себя за кадык. Осадчий густыми, тягучими нотами аккомпанировал хору, и казалось, что все остальные голоса плавали, точно
в темных волнах,
в этих низких органных звуках.
Неточные совпадения
Тут был Проласов, заслуживший // Известность низостью души, // Во всех альбомах притупивший, // St.-Priest, твои карандаши; //
В дверях другой диктатор бальный // Стоял картинкою журнальной, // Румян, как вербный херувим, // Затянут, нем и недвижим, // И путешественник залётный, // Перекрахмаленный нахал, //
В гостях улыбку возбуждал // Своей осанкою заботной, // И молча обмененный взор // Ему был
общий приговор.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то
общими местами, с заметною скромностию, и разговор его
в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши
в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
«Ребята, вперед!» — кричит он, порываясь, не помышляя, что вредит уже обдуманному плану
общего приступа, что миллионы ружейных дул выставились
в амбразуры неприступных, уходящих за облака крепостных стен, что взлетит, как пух, на воздух его бессильный взвод и что уже свищет роковая пуля, готовясь захлопнуть его крикливую глотку.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых
в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам,
в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего
общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс
в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие,
общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»