Неточные совпадения
Когда же
я пробовал с ними разговориться, то они глядели на
меня с удивлением, отказывались понимать самые простые вопросы и все порывались целовать у
меня руки — старый обычай, оставшийся
от польского крепостничества.
Книжки, какие у
меня были,
я все очень скоро перечитал.
От скуки — хотя это сначала казалось
мне неприятным —
я сделал попытку познакомиться с местной интеллигенцией в лице ксендза, жившего за пятнадцать верст, находившегося при нем «пана органиста», местного урядника и конторщика соседнего имения из отставных унтер-офицеров, но ничего из этого не вышло.
Отказавшись окончательно
от мысли выучить его разумному чтению и письму,
я стал учить его подписываться механически. К моему великому удивлению, этот способ оказался наиболее доступным Ярмоле, так что к концу второго месяца мы уже почти осилили фамилию. Что же касается до имени, то его ввиду облегчения задачи мы решили совсем отбросить.
Вот, думалось
мне, сижу
я глухой и ненастной зимней ночью в ветхом доме, среди деревни, затерявшейся в лесах и сугробах, в сотнях верст
от городской жизни,
от общества,
от женского смеха,
от человеческого разговора…
Я сразу разочаровался. Характерной чертой Ярмолы была упорная несловоохотливость, и
я уж не надеялся добиться
от него ничего больше об этом интересном предмете. Но, к моему удивлению, он вдруг заговорил с ленивой небрежностью и как будто бы обращаясь не ко
мне, а к гудевшей печке...
— Вреда
от нее много было: ссорилась со всеми, зелье под хаты подливала, закрутки вязала в жите… Один раз просила она у нашей молодицы злот (пятнадцать копеек). Та ей говорит: «Нет у
меня злота, отстань». — «Ну, добре, говорит, будешь ты помнить, как
мне злотого не дала…» И что же вы думаете, панычу: с тех самых пор стало у молодицы дитя болеть. Болело, болело, да и совсем умерло. Вот тогда хлопцы ведьмаку и прогнали, пусть ей очи повылазят…
«Ведьма живет в каких-нибудь десяти верстах
от моего дома… настоящая, живая, полесская ведьма!» Эта мысль сразу заинтересовала и взволновала
меня.
Я видел, что Ярмоле не терпится скорее пойти в лес, но он скрывает это страстное желание охотника под напускным равнодушием. Действительно, в передней уже стояла его одностволка,
от которой не ушел еще ни один бекас, несмотря на то, что вблизи дула она была украшена несколькими оловянными заплатами, наложенными в тех местах, где ржавчина и пороховые газы проели железо.
Вдруг далеко, в самой чаще, раздался лай Рябчика — характерный лай собаки, идущей за зверем: тоненький, заливчатый и нервный, почти переходящий в визг. Тотчас же услышал
я и голос Ярмолы, кричавшего с ожесточением вслед собаке: «У — бый! У — бый!», первый слог — протяжным резким фальцетом, а второй — отрывистой басовой нотой (
я только много времени спустя дознался, что этот охотничий полесский крик происходит
от глагола «убивать»).
Наконец
я перебрался через это болото, взобрался на маленький пригорок и теперь мог хорошо рассмотреть хату. Это даже была не хата, а именно сказочная избушка на курьих ножках. Она не касалась полом земли, а была построена на сваях, вероятно, ввиду половодья, затопляющего весною весь Ириновский лес. Но одна сторона ее
от времени осела, и это придавало избушке хромой и печальный вид. В окнах недоставало нескольких стекол; их заменили какие-то грязные ветошки, выпиравшиеся горбом наружу.
Держась за стену, сотрясаясь на каждом шагу сгорбленным телом, она подошла к столу, достала колоду бурых, распухших
от времени карт, стасовала их и придвинула ко
мне.
— Ну иди, иди теперь, соколик, — тревожно засуетилась старуха, отстраняя
меня рукой
от стола. — Нечего тебе по чужим хатам околачиваться. Иди, куда шел…
Старуха некоторое время внимательно и сердито вглядывалась в
меня, сморщившись и заслоняя лицо ладонью
от жары печки.
Невольно
я обратил внимание на эти руки: они загрубели и почернели
от работы, но были невелики и такой красивой формы, что им позавидовали бы многие благовоспитанные девицы.
— А зачем говорить? — возразила Олеся. — Что у судьбы положено, разве
от этого убежишь? Только бы понапрасну человек свои последние дни тревожился… Да
мне и самой гадко, что
я так вижу, сама себе
я противна делаюсь… Только что ж? Это ведь у
меня от судьбы. Бабка моя, когда помоложе была, тоже смерть узнавала, и моя мать тоже, и бабкина мать — это не
от нас… это в нашей крови так.
Нельзя сказать, чтобы ее приглашение отзывалось особенной настойчивостью, и
я уже было хотел отказаться
от него, но Олеся, в свою очередь, попросила
меня с такой милой простотой и с такой ласковой улыбкой, что
я поневоле согласился.
— Ну ладно, уж ладно, верченая, — слабо отбивалась
от нее старуха. — Вы, господин, не обессудьте: совсем дурочка она у
меня.
Вдруг рука ее сделала едва заметное легкое движение, и
я ощутил в мякоти руки, немного выше того места, где щупают пульс, раздражающее прикосновение острого лезвия. Кровь тотчас же выступила во всю ширину пореза, полилась по руке и частыми каплями закапала на землю.
Я едва удержался
от того, чтобы не крикнуть, но, кажется, побледнел.
— Как ты это сделала? — с удивлением спросил
я, отряхиваясь
от приставших к моей одежде веточек и сухих травинок. — Это не секрет?
Пройдя таким образом несколько шагов, она начинает мысленно воображать на некотором расстоянии впереди
меня веревку, протянутую поперек дороги на аршин
от земли.
— Да, из-за нашего колдовства, — со спокойной серьезностью ответила Олеся. — Как же
я посмею в церковь показаться, если уже
от самого рождения моя душа продана ему.
— Нет, нет… Вы этого не можете понять, а
я это чувствую… Вот здесь, — она крепко притиснула руку к груди, — в душе чувствую. Весь наш род проклят во веки веков. Да вы посудите сами: кто же нам помогает, как не он? Разве может простой человек сделать то, что
я могу? Вся наша сила
от него идет.
Хотите,
я в два дня вылечу простой водой самую сильную огневицу, хоть бы все ваши доктора
от больного отказались?
Эта безмолвная, затаенная вражда начинала
меня утомлять, и
я уже подумывал о том, чтобы отказаться
от услуг Ярмолы, воспользовавшись для этого первым подходящим предлогом…
Урядник слушал
меня с опущенной вниз головой, методически очищая
от корешков красную, упругую, ядреную редиску и пережевывая ее с аппетитным хрустением.
Во рту у
меня пересохло, и по всему телу постоянно разливалась какая-то ленивая, томная слабость,
от которой каждую минуту хотелось зевать и тянуться.
Вечером же, обыкновенно часов около семи, как буря, налетал на
меня приступ болезни, и
я проводил на постели ужасную, длинную, как столетие, ночь, то трясясь под одеялом
от холода, то пылая невыносимым жаром.
— И вовсе не
от бабушки!.. Сама
я этого не хотела! — горячо, с задором воскликнула она.
— Почему ты не хотела, Олеся? Почему? — спросил
я обрывающимся
от волнения голосом и, схватив Олесю за руку, заставил ее остановиться.
—
Я не могла…
Я боялась, — еле слышно произнесла Олеся. —
Я думала, что можно уйти
от судьбы… А теперь… теперь…
— Теперь
мне все равно, все равно!.. Потому что
я люблю тебя, мой дорогой, мое счастье, мой ненаглядный!.. Она прижималась ко
мне все сильнее, и
я чувствовал, как трепетало под моими руками ее сильное, крепкое, горячее тело, как часто билось около моей груди ее сердце. Ее страстные поцелуи вливались в мою еще не окрепшую
от болезни голову, как пьяное вино, и
я начал терять самообладание.
Мы равнялись с кленом, и
я, бледнея
от волнения, уже переводил дыхание, чтобы начать говорить, но внезапно моя смелость ослабевала, разрешаясь нервным, болезненным биением сердца и холодом во рту.
Я задумался. У
меня вдруг мелькнула в голове суеверная мысль: а не случится ли
от этого какого-нибудь несчастья?
Страшная догадка блеснула у
меня в уме.
Я бросился к конторщику и, не помня себя
от волнения, крепко вцепился рукой в его плечо.
Добравшись до узкой тропинки, ведшей прямо к хате Мануйлихи,
я слез с Таранчика, на котором по краям потника и в тех местах, где его кожа соприкасалась со сбруей, белыми комьями выступила густая пена, и повел его в поводу.
От сильного дневного жара и
от быстрой езды кровь шумела у
меня в голове, точно нагнетаемая каким-то огромным, безостановочным насосом.
Привязав лошадь к плетню,
я вошел в хату. Сначала
мне показалось, что Олеси нет дома, и у
меня даже в груди и во рту похолодело
от страха, но спустя минуту
я ее увидел, лежащую на постели, лицом к стене, с головой, спрятанной в подушки. Она даже не обернулась на шум отворяемой двери.
Скажешь, это не ты ее подбил в церковь потащиться? — вдруг с искривленным
от ненависти лицом накинулась на
меня старуха.
Она, не отнимая лица
от подушек, протянула назад обнаженную руку, точно ища чего-то в воздухе.
Я понял это движение и взял ее горячую руку в свои руки. Два огромных синих пятна — одно над кистью, а другое повыше локтя — резко выделялись на белой, нежной коже.
— Голубчик мой, — заговорила Олеся, медленно, с трудом отделяя одно слово
от другого. — Хочется
мне… на тебя посмотреть… да не могу
я… Всю
меня изуродовали… Помнишь… тебе… мое лицо так нравилось?.. Правда, ведь нравилось, родной?.. И
я так этому всегда радовалась… А теперь тебе противно будет… смотреть на
меня… Ну, вот…
я… и не хочу…
Это просто у
меня от испугу так сделалось, это пройдет к вечеру.
Я с нежным усилием отнял ее голову
от подушки. Лицо Олеси пылало лихорадочным румянцем, темные глаза блестели неестественно ярко, сухие губы нервно вздрагивали. Длинные красные ссадины изборождали ее лоб, щеки и шею. Темные синяки были на лбу и под глазами.
Я бегу
от них, да только тебя, малолетку, все оберегаю…
— Не знаю, не знаю, мой милый. Ничего не знаю. Ну поезжай с Богом. Нет, постой… еще минуточку… Наклони ко
мне ухо… Знаешь, о чем
я жалею? — зашептала она, прикасаясь губами к моей щеке. — О том, что у
меня нет
от тебя ребеночка. Ах, как
я была бы рада этому!