— Дорогая моя… — говорил он отрывисто, и в голосе его слышалась мучительная, слепая, томная страсть. — Дорогая… Я хочу вам помочь… вместо горничной… Нет! Нет!.. Не подумайте чего-нибудь дурного… Какая у вас грудь… Какое тело…
Он был смущен и тяжело обеспокоен ее сегодняшним напряженным молчанием, и, хотя она ссылалась на головную боль от морской болезни, он чувствовал за ее словами какое-то горе или тайну. Днем он не приставал к ней с расспросами, думая, что время само покажет и объяснит. Но и теперь, когда он не перешел еще от сна к пошлой мудрости жизни, он безошибочно, где-то в самых темных глубинах души, почувствовал, что сейчас произойдет нечто грубое, страшное, не повторяющееся никогда вторично в жизни.
Я всегда говорил, что исключительное материнское чувство — почти преступно, что женщина, которая, желая спасти своего ребенка от простой лихорадки, готова была бы с радостью на уничтожение сотни чужих, незнакомых ей детей, — что такая женщина ужасна, хотя она может быть прекрасной или, как говорят, «святой» матерью.
— Я не хочу лгать, я должен признаться тебе, что только одно обстоятельство мучит меня, что ты узнала радость, физическую радость любви не от меня, а от какого-то проходимца. Ах! Зачем это случилось? Если бы я взял тебя уже не девушкой, мне было бы это все равно, но это, это… милая, — голос его стал умоляющим и задрожал, — но ведь, может быть, этого не было? Ты хотела испытать меня?
Объездил он все страны и везде через свою ласковость всегда имел самые междоусобные разговоры со всякими людьми, и все его чем-нибудь удивляли и на свою сторону преклонять хотели, но при нем был донской казак Платов, который этого склонения не любил и, скучая по своему хозяйству, все государя домой манил.
Хотя молчать и тащить хоть бы и легкую лягушку три тысячи верст не бог знает какое удовольствие, но ее ум привел уток в такой восторг, что они единодушно согласились нести ее.
Толстый хотел было возразить что-то, но на лице у тонкого было написано столько благоговения, сладости и почтительной кислоты, что тайного советника стошнило. Он отвернулся от тонкого и подал ему на прощанье руку.
Вот и еще особенность нашего времени: презирать писание ради литературы, хотя и помнишь, и соглашаешься <там> с Белинским, что у настоящей литературы цель — сама литература, художественность, а остальное приложится. Но слишком противны эти наши самодовольные деятели литературы сегодня, а потому и их литература, даже если и не лишена чисто литературных достоинств.
И на что мне прошлое теперь? Что там? — окровавленные плиты Или замурованная дверь, Или эхо, что еще не может Замолчать, хотя я так прошу… С этим эхом приключилось то же, Что и с тем, что в сердце я ношу.