— Мистер Чарли, — обратился я однажды к старому наезднику, с которым мы пили каждый вечер за одним и тем же столом пиво, вот вы мне рассказали уже много интересных случаев из вашей цирковой жизни.
Сколько раз вы сами были на волосок от смерти, а если спросить, что вас спасло, вы всегда ответите: или случайно повисли ногой в петле, или упали на сложенный ковер, или взбесившаяся лошадь остановилась, испуганная внезапно раскрытым зонтиком…
Изредка, когда нечем было заполнить программы, его выпускали в последнем номере на вольтижировку, и бедный ожиревший старик в своем розовом трико, с нафабренными усами, с жалкими остатками волос на голове, завитыми и расчесанными прямым рядом, всегда кончал тем, что, не соразмерив прыжка с тактом галопирующей лошади, падал спиною на песок арены, вызывая безжалостный смех «райка».
А между тем лет двадцать тому назад (у старика до сих пор целы все газетные отзывы) не было во всей Европе такого бесстрашного, грациозного и изобретательного жокея и прыгуна, как мистер Чарли.
То было далекое, славное время, и об этом времени мистер Чарли любил поговорить, когда мы с ним проводили зимние вечера в пивной, напротив цирка, попивая пиво и куря: я папиросы, а он австрийские сигары длинные, черные и необыкновенно вонючие.
— Это случилось в тысяча восемьсот шестьдесят первом году, начал мистер Чарли своим характерным, ломаным языком международного наездника и сальто-морталиста. В том году, когда я вместе с цирком знаменитого когда-то Паоли странствовал по венгерским городам, больше похожим на деревни, раскинувшиеся на десятки верст. Труппа у нас была разноплеменная, но прекрасно подобранная; всё артисты высшей пробы смелые, ловкие… настоящие художники… Публика нас принимала радушно, и представления всегда давали полные сборы.
Это был очень высокий и необыкновенно сильный мужчина, молчаливый, всегда сумрачный, жестокий с людьми и животными, не терявший ни при каких опасностях своей суровой медлительности и самоуверенности…
Во время репетиций Энрико обращался с ними так резко и смело, что мы иногда не были уверены, что он выйдет живым с арены: он бил их без милосердия по голоде и по хоботу за каждую малейшую ошибку.
Я не помню теперь точно ее содержания, но суть заключалась в том, что сын знатного раджи влюбляется в пленную принцессу чужого племени, обреченную на смертную казнь.
Индианку в этой пантомиме всегда изображала mademoiselle Лоренцита звезда нашей труппы. Старые артисты до сих пор вспоминают ее имя с благоговением. Это была гениальная наездница и удивительной красоты женщина: русская полька по матери, итальянка по отцу она совмещала в себе все прелести обеих наций.
И все это было так мгновенно и так великолепно, что очевидец, рассказывавший мне этот случай, славный, очень смелый артист не успел еще оправиться от испуга, как тигр уже сидел в клетке, стараясь разгрызть прутья зубами.
Вы, может быть, и не поверите мне, что когда-то у меня не было соперников в моей профессии, но это так. Я был одинаков и на турнике, и в воздушной работе, и в сальто-морталях. Но моим лучшим номером все-таки были прыжки с арены на лошадь, и в них мне до сих пор нет равного. Старый Кук еще, пожалуй… да и тот… Впрочем, вместо того чтобы хвастаться, я вам покажу, что обо мне говорили газеты…
— К тому же, продолжал мистер Чарли, польщенный моим комплиментом, я был в то время и собой недурен, хорошо сложен, смел и силен. У меня до сих пор хранится порядочная пачка разных записочек от обожательниц циркового искусства, которые… Были… гм… и кольца и жетоны во дни бенефисов, но… brisons… [оставим это… — фр.]. Одним словом, нет ничего удивительного, что Лоренцита обратила на меня внимание.
Это было самое лучшее время в моей жизни. Она была для меня самой нежной и внимательной женой, самым верным другом, какого только можно себе вообразить. Мне казалось, что моему блаженству не будет конца.
Я был взбешен этим рассказом и хотел сейчас же пойти на квартиру Энрико и сломать об его голову мою палку; но Лоренцита повисла у меня на шее и умоляла не делать скандала, который только даст повод к каким-нибудь грязным слухам. Я принужден был согласиться с нею, но решил следить зорко с этого времени за Энрико.
Как только я услышал крик Лоренциты (я в это время делал на седле сальто-мортале), я мигом спрыгнул на землю и очутился за кулисами… Увидев жену в объятиях Энрико, я бросился на него, схватил его за шею, и мы оба упали и покатились по полу. Он был вчетверо сильнее меня, но бешенство придало мне страшную силу.
Впрочем, вечером мы все трое должны были все-таки участвовать в представлении, замазав кольдкремом и краской ушибы на лице. Таковы наши цирковые нравы.
В цирке наступило необычное молчание, такое молчание, что мне явственно был слышен легкий удар хлыста Энрико по животу слона… Слон внезапно дрогнул всем телом. Казалось, он вот-вот обрушится вниз, на распростертое тело Лоренциты… Энрико повторил свой удар на этот раз сильнее прежнего.
П.А. Катенин (коему прекрасный поэтический талант не мешает быть и тонким критиком) заметил нам, что сие исключение, может быть и выгодное для читателей, вредит, однако ж, плану целого сочинения; ибо чрез то переход от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме, становится слишком неожиданным и необъясненным.
И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства.
Софья. Так поэтому надобно, чтоб всякий порочный человек был действительно презрения достоин, когда делает он дурно, знав, что делает. Надобно, чтоб душа его очень была низка, когда она не выше дурного дела.
Что видимо очам — сей пламень облаков, По небу тихому летящих, Сие дрожанье вод блестящих, Сии картины берегов В пожаре пышного заката — Сии столь яркие черты — Легко их ловит мысль крылата, И есть слова для их блестящей красоты.
Такое слово существовало и имело смысл, но он был до того чудовищен и горек, что Яков Иванович снова упал в кресло и беспомощно заплакал от жалости к тому, кто никогда не узнает, и от жалости к себе, ко всем, так как то же страшное и бессмысленно-жестокое будет и с ним, и со всеми.
Суть не в фокусе преображения предметов, не в жесте слов, а в том самом уловлении, в котором если видишь ночью во сне кисель, то утром встанешь с мокрыми сладкими губами от его сока…