Неточные совпадения
Перечитывая впоследствии
тех же авторов, я находил много
такого, что ранее проглядел; зато многое, что тогда светилось ярко, впоследствии потускнело.
В его «Зоологических очерках» природа жила
такой яркой красивой жизнью, и, кроме
того… он сменял микроскоп на ружье республиканского милиционера.
Я с негодованием думал о
тех, кто «заставляет людей жить в
таких ужасных условиях».
Урманов объезжает дальние стойбища, собирает вокруг себя молодежь, говорит о «славном прошлом отцов и дедов» (поэт предполагал, что было
такое прошлое и у самоедов), говорит им о
том, что в великой России народ уже просыпается для борьбы с рабством и угнетением…
Она была маленького роста и казалась очень молодой, но серые глаза, представлявшиеся порой
то темно-голубыми,
то даже черными, глядели из-под очень широких полей шляпы
так твердо и спокойно, что фигура не казалась незначительной.
Он переменил
тему разговора: заговорил вдруг довольно оживленно о кассе, о
том, что он уже не считает себя студентом, что поэтому счел нужным отказаться от ведения кассы, но что товарищеские дела его все-таки интересуют.
Генерал сделал несколько шагов, и на лице его проступила
та самая гримаса, которая показалась мне
такой презрительной и неприятной. Но теперь она мне
такой уже не казалась…
Я был очень молод и во многих отношениях чувствовал себя еще почти мальчиком. Мне было лестно, что у меня с Урмановым идет
такой разговор, но вместе с
тем у меня были «твердые взгляды»… И я ответил...
— Нет, я
так…
То есть, собственно говоря… Да, жду.
— А, чорт… Я сдаюсь… Я сегодня не могу совсем играть… Не до игры…
Так вы говорите?..
того… Мне ведь не с кем посоветоваться… жена умерла… Если бы у меня был сын, тогда
того… было бы просто: определил в полк, и кончено. А тут… дочь… Родных никого… Ну, что толковать! Пойдем пить чай…
Так как он не знал никого из действующих лиц,
то я свободно рассказал всю историю, как она мне представлялась.
За
то, что он
такой умный, горячий и красивый…
— Все будет
так, как она пожелает… А
того, что… Ну, вы понимаете… Этого говорить не надо. Вы мне обещаете?
К следующему дню снег наполовину стаял. Кое-где проглянула черная земля, а к вечеру прихватило чуть-чуть изморозью. Воздух стал прозрачнее для света и звуков. Шум поездов несся
так отчетливо и ясно, что, казалось, можно различить каждый удар поршней локомотива, а когда поезд выходил из лощины,
то было видно мелькание колес. Он тянулся черной змеей над пестрыми полями, и под ним что-то бурлило, варилось и клокотало…
— Голубчик, Тит… Каждый день кто-нибудь умирает
тем или другим способом… Закон природы… В сущности, Титушка, что
такое смерть?.. Порча очень сложной машины… Просто и не страшно…
— Что ж, значит, это акт добровольный. Знаешь, Тит… Если жизнь человеку стала неприятна, он всегда вправе избавиться от этой неприятности. Кто-то, кажется, Тацит, рассказывает о древних скифах, живших, если не вру, у какого-то гиперборейского моря.
Так вот, брат, когда эти гипербореи достигали преклонного возраста и уже не могли быть полезны обществу, — они просто входили в океан и умирали. Попросту сказать, топились. Это рационально… Когда я состарюсь и увижу, что беру у жизни больше, чем даю…
то и я…
Все было опять
так же, как за полчаса перед
тем, но я не узнавал
того же самого дня.
— Ну,
так что же? Кто ж теперь бедный? Ведь Урманова нет… Ты, значит, жалеешь
то, чего нет.
Я все-таки не чувствовал жалости. Когда я старался представить себе живого Урманова,
то восстановлял его образ из
того, что видел у рельсов. Живое оно теперь было для меня
так же противно… Ну да… Допустим, что кто-то опять починил машину, шестерни ходят в порядке. Что из этого?
Другие стояли еще за чеха [
Так как и место действия, и время довольно определенны,
то считаю нужным сделать категорическую оговорку, что личность, о которой идет речь, совершенно вымышленная.
А я остановился с чувством тупого удивления; все теперь точно застигало меня врасплох… Ну, да… конечно. Это они аплодируют Бел_и_чке. Еще вчера я бы аплодировал
так же… Или, быть может, страстно противился бы аплодисментам… Теперь я был в стороне… Я не восторгался и не негодовал. Я прислушивался к
тому, что происходило в моей душе…
От этого вокруг меня образовалась пустота. Товарищеская среда недоумевала. Ранее она меня знала и любила. Я горячо откликался на все ее волнения, и меня привыкли «чувствовать» именно
таким: волнующимся, отзывчивым на всякое дело, которое я считал справедливым. У меня были союзники и противники. И я был в союзе или в борьбе среди
того маленького мирка, который учился, думал, волновался и спорил вокруг академии.
—
То есть… Как это прав? Вы считаете, что все, что говорил про него покойный Урманов, — выдумка?.. А я считаю, что все это совершенная правда… Конечно, я понимаю: все-таки нужны конкретные факты… Ну и
тому подобное… Вы тоже скажете, что еще нельзя выражать порицание…
Трещина между мною и моими товарищами залегала все глубже. Прежде я ценил в Крестовоздвиженском его прямоту, грубую непосредственность и какое-то непосредственное чутье правды. Мне казалось, что он чаще других и скорее меня находит направление, в котором лежит истина, не умея доказать ее. Поэтому его последняя фраза, сказанная с грубой и взволнованной экспрессией, залегла все-таки у меня в душе… Скептицизм?.. Разве
то, что теперь во мне, скептицизм? Но я не сомневаюсь, я
так ощущаю.
Войдя в свой номер, я взглянул на портрет Фохта… «Наше время ниспровергло разницу между вещественным и нравственным и не признает более
такого деления»… Ну, вот. И они не признают
такого деления… Только они этому радуются. Они не видели
того «вещественного», что
так неожиданно явилось мне там, на рельсах. Ну, да. Разделения нет! И вещественное, и нравственное лежало там в грязном черепке… Они этого не чувствуют, а я чувствую в себе, в них, во всей жизни…
Ничего этого нет! Ни золота, ни отблесков, ни глубокой мечтательной синевы, порождающей обманчивые образы и грезы. Стоит приблизиться к этому облаку, войти в него, и тотчас же исчезнет вся эта мишура… Останется
то, что есть на самом деле: бесчисленное множество водяных пузырьков, холодная, пронизывающая, слякотная сырость, покрывающая огромные пространства, мертвая, невыразительная, бесцветная. И от времени до времени ее прорезывает бессмысленный, страшный и
такой же холодный скрежет…
И когда я в эти минуты вспоминал о прежних гордых мечтах,
то в темной беседке я слышал свой собственный смех,
такой странный и жалкий, что мне становилось жутко: казалось, кто-то другой смеется здесь надо мною…
Но все же передо мной в тяжелые минуты вставали глаза Изборского, глубокие, умные и детски-наивные… Да, он много думал не над одними специальными вопросами. Глаза мудреца и ребенка… Но, если они могут
так ясно смотреть на мир,
то это оттого, что он не «увидел»
того, что я увидел. Увидеть значит не только отразить в уме известный зрительный образ и найти для него название. Это значит пустить его
так, как я его пустил в свою душу…
Очень может быть, что я дрожал в своем углу от неясного сознания всего этого. Может быть, кроме
того, мне не хотелось появиться перед ней,
такой живой и бодрой, продрогшим, съежившимся, с самочувствием жалкой собачонки. Как бы
то ни было, я дал ей уйти и только тогда пошел за нею.
Она смолкла и шла, задумавшись… Я тоже молчал, чувствуя, что на душе у меня жутко. Сначала мне казалось, что среди этой темноты, как исключение, я возьму у минуты хоть иллюзию радостной встречи до завтрашнего дня, когда опять начнется моя «трезвая правда». Но я чувствовал, что и темнота не покрыла
того, что я желал бы скрыть хоть на время. Мои кривые улыбки были не видны, но все же вот она почуяла во мне «странность». И правда:
так ли бы мы встретились,
то ли бы я говорил, если бы ничего не случилось?
Соколова была человек простой, прямолинейный и не особенно тактичный… Однажды она прямо заговорила со мной о
том, что я поступаю плохо, считаю себя выше других и смотрю на всех
такими взглядами, что ее, например, это смущает. Каждое ее слово отзывалось во мне резко, точно кто водил ножом по стеклу.
«Это она грустит обо мне, — подумал я, — о
том, кто был и которого нет… Что
такое — печаль?.. Какое-то изменение в мозгу?..»
И если я разложу их
так, как разлагал до сих пор все,
то серое пятно, без формы и содержания, склизкое, с червеобразными движениями, загрязнит всю душу без остатка…
— Чорт вас разберет.
То ли ты ломаешься, парень,
то ли бесишься с жиру… Заставить бы тебя пахать землю, что ли, или бы молотить спозаранку до вечерней зари, небось, дурь-то вашу интеллигентскую живо бы вышибло…
Так придешь, что ль?
Все, что я читал прежде, все, что узнавал с
такой наивной радостью, все свои и чужие материалистические мысли о мире, о людях, о себе самом, все это проходило через освещенную полосу, и по мере
того, как мысли и образы приходили, вспыхивали и уступали место другим, — я чувствовал, что из-за них подымается все яснее, выступает все ближе
то серое, ужасно безжизненное или ужасно живое, что лежало в глубине всех моих представлений и чего я
так боялся.
Я очнулся ранним и свежим зимним утром. Тит сидел у стола и что-то читал. Я долго смотрел на него, на его лицо, склоненное на руки, внимательное, доброе и умное. С
таким выражением Тит никогда не читал записки.
Так он читал только письма сестры и матери. Все лицо его светилось тогда каким-то внутренним светом. Потом он поднял глаза на меня. В них был
тот же свет.
И если наш вещественный мир — пылинка перед бесконечностью других миров,
то и мир нашего сознания
такая же пылинка перед возможными формами мирового сознания…
Неточные совпадения
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу
такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам собой.
Но в них не видно перемены; // Всё в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены // Всё
тот же тюлевый чепец; // Всё белится Лукерья Львовна, // Всё
то же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович
так же глуп, // Семен Петрович
так же скуп, // У Пелагеи Николавны // Всё
тот же друг мосье Финмуш, // И
тот же шпиц, и
тот же муж; // А он, всё клуба член исправный, // Всё
так же смирен,
так же глух // И
так же ест и пьет за двух.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там
такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
За что ж виновнее Татьяна? // За
то ль, что в милой простоте // Она не ведает обмана // И верит избранной мечте? // За
то ль, что любит без искусства, // Послушная влеченью чувства, // Что
так доверчива она, // Что от небес одарена // Воображением мятежным, // Умом и волею живой, // И своенравной головой, // И сердцем пламенным и нежным? // Ужели не простите ей // Вы легкомыслия страстей?
Порой дождливою намедни // Я, завернув на скотный двор… // Тьфу! прозаические бредни, // Фламандской школы пестрый сор! // Таков ли был я, расцветая? // Скажи, фонтан Бахчисарая! //
Такие ль мысли мне на ум // Навел твой бесконечный шум, // Когда безмолвно пред тобою // Зарему я воображал // Средь пышных, опустелых зал… // Спустя три года, вслед за мною, // Скитаясь в
той же стороне, // Онегин вспомнил обо мне.