Неточные совпадения
Но я очень любил мать в эту минуту
за то,
что она мне не противоречит.
Я переставал чувствовать себя отдельно от этого моря жизни, и это было так сильно,
что, когда меня хватились и брат матери вернулся
за мной, то я стоял на том же месте и не откликался…
Основным фоном моих впечатлений
за несколько детских лет является бессознательная уверенность в полной законченности и неизменяемости всего,
что меня окружало.
Если бы я имел ясное понятие о творении, то, вероятно, сказал бы тогда,
что мой отец (которого я знал хромым) так и был создан с палкой в руке,
что бабушку бог сотворил именно бабушкой,
что мать моя всегда была такая же красивая голубоглазая женщина с русой косой,
что даже сарай
за домом так и явился на свет покосившимся и с зелеными лишаями на крыше.
И только долго спустя, когда миновали годы юношеской беззаботности, я собрал черта
за чертой,
что мог, о его жизни, и образ этого глубоко несчастного человека ожил в моей душе — и более дорогой, и более знакомый,
чем прежде.
— Ну, кому, скажи, пожалуйста, вред от благодарности, — говорил мне один добродетельный подсудок, «не бравший взяток», — подумай: ведь дело кончено, человек чувствует,
что всем тебе обязан, и идет с благодарной душой… А ты его чуть не собаками…
За что?
Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья, так же не ответственен
за это, как и
за то,
что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…
Относительно этого человека было известно,
что он одно время был юридическим владельцем и фактическим распорядителем огромного имения, принадлежавшего графам В. Старый граф смертельно заболел, когда его сын, служивший в гвардии в Царстве Польском был
за что-то предан военному суду.
Прежде
чем сесть
за обеденный стол, он обыкновенно обходил гостиную, рассматривая и трогая руками находившиеся в ней предметы.
— Некоторые философы думают, — сказал он в другой раз опять
за столом, —
что бога нет.
Только теперь я понимаю, какое значение имело для него это изречение… Он боялся,
что мы будем нести наказание
за его грехи. И его совесть восставала против несправедливой кары, а вера требовала покорности и давала надежду…
Но почти до конца своей жизни он сохранил умственные запросы, и первые понятия, выходящие
за пределы известного мне тогда мира, понятия о том,
что есть бог и есть какая-то наука, исследующая природу души и начало мира, мы, дети, получили от этого простодушного полуобразованного человека.
Между этими пятнами зелени все,
что удалялось по шоссе
за город, мелькало в последний раз и скрывалось в безвестную и бесконечную даль…
На этот раз она очень холодно отвечала на мои ласки. В глазах ее не было прежней взаимности, и, улучив удобную минутку, она попыталась ускользнуть. Меня охватил гнев. Ее поведение казалось мне верхом неблагодарности, и, кроме того, мне страстно хотелось вернуть наши прежние дружеские отношения. Вдруг в уме мелькнула дикая мысль,
что она любила меня, пока ей было больно, а мне ее жалко… Я схватил ее
за хвост и перекинул себе через плечо.
Я не знаю,
что это
за имя, но его так звали, и нам имя нравилось, как и он сам.
Я помню,
что никто из нас не сказал на это ни одного слова, и, я думаю, старшим могло показаться,
что известие не произвело на детей никакого впечатления. Мы тихо вышли из комнаты и сели
за стол. Но никто из нас не радовался,
что отцовская гроза миновала. Мы чувствовали какую-то другую грозу, неведомую и мрачную…
Вечером у нас на кухне прислуга шопотом передавала,
что Славка родители высекли
за разорванную куртку и
за шалости.
Отец был человек глубоко религиозный, но совершенно не суеверный, и его трезвые, иногда юмористические объяснения страшных рассказов в значительной степени рассеивали наши кошмары и страхи. Но на этот раз во время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением, падало в мое сознание. И мне казалось,
что кто-то бьется и стучит
за стеклом нашего окна…
Я знал,
что там,
за окнами, наш двор, дорожки сада, старая беседка в конце аллеи…
Но, и засыпая, я чувствовал,
что где-то тут близко,
за запертыми ставнями, в темном саду, в затканных темнотою углах комнат есть что-то особенное, печальное, жуткое, непонятное, насторожившееся, страшное и — живое таинственной жизнью «того света»…
Девочка опять не спала на возу и, взъехав на греблю, увидела,
что стороной
за возом бежит что-то маленькое, «як мыша».
Но тут оказалось опять, на счастье путников,
что чумацкая валка расположилась ночевать на лугу
за мельницей, так
что оттуда слышались уже говор, песни и крики.
Сначала это было трудно, и я просто говорил молитву
за молитвой, как бы только подготовляясь к чему-то (я уже слышал,
что в важных случаях нужно сказать десять «Отче наш» и десять «Богородиц»)…
О дальнейшем не думалось; все мысли устремились к одному, взлететь над городом, видеть внизу огоньки в домах, где люди сидят
за чайными столами и ведут обычные разговоры, не имея понятия о том,
что я ношусь над ними в озаренной таинственной синеве и гляжу оттуда на их жалкие крыши.
Тогда я подумал,
что глядеть не надо: таинственное явление совершится проще, — крылья будут лежать на том месте, где я молился. Поэтому я решил ходить по двору и опять прочитать десять «Отче наш» и десять «Богородиц». Так как главное было сделано, то молитвы я теперь опять читал механически, отсчитывая одну
за другой и загибая пальцы. При этом я сбился в счете и прибавил на всякий случай еще по две молитвы… Но крыльев на условленном месте не было…
Очень вероятно,
что не сделал никаких, а просто, отдохнув
за ночь, отдался новым впечатлениям нового дня.
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю,
что по силе впечатления теперь для меня могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы
за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
Очень вероятно,
что мы могли бы доплакаться до истерики, но тут случилось неожиданное для нас обстоятельство: у Уляницкого на окне были цветочные горшки,
за которыми он ухаживал очень старательно.
Стоя
за окном, мы с ужасом ожидали,
что будет.
Чем это объяснить, — я не знаю, — вероятно, боязнью режущих орудий: но раз принявшись
за бритву, Уляницкий уже не мог прервать трудного дела до конца.
Когда старая нянька убрала у нас свечку и поставила ее
за стеной в соседней комнате, то нам показалось,
что в щели ставней видно зарево.
Отец сам рассказал нам, смеясь, эту историю и прибавил,
что верят этому только дураки, так как это просто старая сказка; но простой, темный народ верил, и кое — где уже полиция разгоняла толпы, собиравшиеся по слухам,
что к ним ведут «рогатого попа». На кухне у нас следили
за поповским маршрутом: передавали совершенно точно,
что поп побывал уже в Петербурге, в Москве, в Киеве, даже в Бердичеве и
что теперь его ведут к нам…
Иной раз и хотелось уйти, но из-за горизонта в узком просвете шоссе, у кладбища, то и дело появлялись какие-то пятнышки, скатывались, росли, оказывались самыми прозаическими предметами, но на смену выкатывались другие, и опять казалось: а вдруг это и есть то,
чего все ждут.
Наоборот, я чувствовал,
что не только мой маленький мирок, но и вся даль
за пределами двора, города, даже где-то в «Москве и Петербурге» — и ждет чего-то, и тревожится этим ожиданием…
На следующее утро они были уже далеко
за заставой, а через несколько дней говорили,
что проволока доведена до Бродов и соединена с заграничной…
Чиновник Попков представлялся необыкновенно сведущим человеком: он был выгнан со службы неизвестно
за что, но в знак своего прежнего звания носил старый мундир с форменными пуговицами, а в ознаменование теперешних бедствий — ноги его были иной раз в лаптях.
Выходило бы так,
что я, еще ребенок, из сочувствия к моему приятелю, находящемуся в рабстве у пана Уляницкого, всей душою призываю реформу и молюсь
за доброго царя, который хочет избавить всех купленных мальчиков от злых Уляницких…
Они только
что привалили из деревни,
за плечами у многих были берестяные кошелки или через плечо — холщовые торбы.
Несколько дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту не мог забыть о том,
что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
В пансионе Окрашевской учились одни дети, и я чувствовал себя там ребенком. Меня привозили туда по утрам, и по окончании урока я сидел и ждал, пока
за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые люди, умевшие уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть из них училась в самом пансионе, другие ходили в гимназию. Таким образом я с гордостью сознавал,
что впервые становлюсь членом некоторой корпорации.
Педагогические приемы у пана Пашковского были особенные: он брал малыша
за талию, ставил его рядом с собою и ласково клал на голову левую руку. Малыш сразу чувствовал,
что к поверхности коротко остриженной головы прикоснулись пять заостренных, как иголки, ногтей, через которые, очевидно, математическая мудрость должна проникнуть в голову.
Я вышел
за ворота и с бьющимся сердцем пустился в темный пустырь, точно в море. Отходя, я оглядывался на освещенные окна пансиона, которые все удалялись и становились меньше. Мне казалось,
что, пока они видны ясно, я еще в безопасности… Но вот я дошел до середины, где пролегала глубокая борозда, — не то канава, указывавшая старую городскую границу, не то овраг.
Мне было, вероятно, лет семь, когда однажды родители взяли ложу в театре, и мать велела одеть меня получше. Я не знал, в
чем дело, и видел только,
что старший брат очень сердит
за то,
что берут не его, а меня.
— Отчаянный народ казаки. Вор народ: где плохо лежит, — у него живот заболит. И служба у них другая… Лехкая служба…
За что нашего брата сквозь строй гоняли, — им ничего. Отхлещет урядник нагайкой, и все тут. И то не
за воровство. А значит: не попадайся!
— Даже дети идут биться
за отчизну, — сказала мать задумчиво, и на глазах у нее были слезы. — Что-то будет?
— А — а, — протянул офицер с таким видом, как будто он одинаково не одобряет и Мазепу, и Жолкевского, а затем удалился с отцом в кабинет. Через четверть часа оба вышли оттуда и уселись в коляску. Мать и тетки осторожно, но с тревогой следили из окон
за уезжавшими. Кажется, они боялись,
что отца арестовали… А нам казалось странным,
что такая красивая, чистенькая и приятная фигура может возбуждать тревогу…
Это было первое общее суждение о поэзии, которое я слышал, а Гроза (маленький, круглый человек, с крупными чертами ординарного лица) был первым виденным мною «живым поэтом»… Теперь о нем совершенно забыли, но его произведения были для того времени настоящей литературой, и я с захватывающим интересом следил
за чтением. Читал он с большим одушевлением, и порой мне казалось,
что этот кругленький человек преображается, становится другим — большим, красивым и интересным…
Вскоре выяснилось,
что мой сон этого не значил, и я стал замечать,
что Кучальский начинает отстраняться от меня. Меня это очень огорчало, тем более
что я не чувствовал
за собой никакой вины перед ним… Напротив, теперь со своей задумчивой печалью он привлекал меня еще более. Однажды во время перемены, когда он ходил один в стороне от товарищей, я подошел к нему и сказал...
Оказалось,
что по количеству случаев порки она далеко оставила
за собой все остальные: в 1858 году из шестисот учеников было высечено двести девяносто.
Этот эпизод как-то сразу ввел меня, новичка, в новое общество на правах его члена. Домой я шел с гордым сознанием,
что я уже настоящий ученик,
что меня знает весь класс и из-за меня совершился даже некоторый важный акт общественного правосудия.