Неточные совпадения
В
то же
время переправлялся через реку отряд солдат, причем, мне помнится, солдаты плыли по двое и по трое на маленьких квадратных плотиках, чего, кажется, при переправах войск не бывает…
Когда через несколько лет молодой граф, отличавшийся безумною храбростью в сражениях с горцами, был прощен и вернулся на родину,
то шляхтич пригласил соседей, при них сдал, как простой управляющий, самый точный отчет по имениям и огромные суммы, накопленные за
время управления.
И когда я теперь вспоминаю эту характерную, не похожую на всех других людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру,
то впечатление у меня такое, как будто это — само историческое прошлое Польши, родины моей матери, своеобразное, крепкое, по — своему красивое, уходит в какую-то таинственную дверь мира в
то самое
время, когда я открываю для себя другую дверь, провожая его ясным и зорким детским, взглядом…
Я знал с незапамятных
времен, что у нас была маленькая сестра Соня, которая умерла и теперь находится на «
том свете», у бога. Это было представление немного печальное (у матери иной раз на глазах бывали слезы), но вместе светлое: она — ангел, значит, ей хорошо. А так как я ее совсем не знал,
то и она, и ее пребывание на «
том свете» в роли ангела представлялось мне каким-то светящимся туманным пятнышком, лишенным всякого мистицизма и не производившим особенного впечатления…
Впоследствии я часто стал замечать
то же и дома во
время его молитвы. Порой он подносил ко лбу руку, сложенную для креста, отнимал ее, опять прикладывал ко лбу с усилием, как будто что-то вдавливая в голову, или как будто что-то мешает ему докончить начатое. Затем, перекрестившись, он опять шептал много раз «Отче… Отче… Отче…», пока молитва не становилась ровной. Иной раз это не удавалось… Тогда, усталый, он подымался и долго ходил по комнатам, взволнованный и печальный. Потом опять принимался молиться.
Между
тем двор совсем опустел, люди, разговаривавшие в тени домов, ушли, а через некоторое
время поужинавшие конюхи прошли спать в свои конюшни.
Гости, сидевшие у нас в
тот вечер, тоже стали расходиться, причем последняя группа еще некоторое
время стояла на крыльце, разговаривая и смеясь.
Вскоре он уехал на
время в деревню, где у него был жив старик отец, а когда вернулся,
то за ним приехал целый воз разных деревенских продуктов, и на возу сидел мальчик лет десяти — одиннадцати, в коротенькой курточке, с смуглым лицом и круглыми глазами, со страхом глядевшими на незнакомую обстановку…
Должно быть, они-то и привезли известие о
том, что в одном из лесных поселков около Чуднова стало с некоторого
времени появляться привидение…
На его постели лежал «умирающий» и
то глухо стонал,
то ругался так громко, точно командир перед полком во
время учения…
Однажды я сидел в гостиной с какой-то книжкой, а отец, в мягком кресле, читал «Сын отечества». Дело, вероятно, было после обеда, потому что отец был в халате и в туфлях. Он прочел в какой-то новой книжке, что после обеда спать вредно, и насиловал себя, стараясь отвыкнуть; но порой преступный сон все-таки захватывал его внезапно в кресле. Так было и теперь: в нашей гостиной было тихо, и только по
временам слышался
то шелест газеты,
то тихое всхрапывание отца.
Это последнее обстоятельство объяснялось
тем, что в народе прошел зловещий слух: паны взяли верх у царя, и никакой опять свободы не будет. Мужиков сгоняют в город и будут расстреливать из пушек… В панских кругах, наоборот, говорили, что неосторожно в такое
время собирать в город такую массу народа. Толковали об этом накануне торжества и у нас. Отец по обыкновению махал рукой: «Толкуй больной с подлекарем!»
Они производили впечатление угрюмой покорности судьбе, а бабы, которых полиция оттирала за шпалеры солдат, по
временам то тяжко вздыхали,
то принимались голосить.
Если бы в это
время кто-нибудь вскрыл мою детскую душу, чтобы определить по ней признаки национальности,
то, вероятно, он решил бы, что я — зародыш польского шляхтича восемнадцатого века, гражданин романтической старой Польши, с ее беззаветным своеволием, храбростью, приключениями, блеском, звоном чаш и сабель.
Впоследствии она все
время и держалась таким образом: она не примкнула к суетне экзальтированных патриоток и «девоток», но в костел ходила, как прежде, не считаясь с
тем, попадет ли она на замечание, или нет. Отец нервничал и тревожился и за нее, и за свое положение, но как истинно религиозный человек признавал право чужой веры…
Первое
время настроение польского общества было приподнятое и бодрое. Говорили о победах, о каком-то Ружицком, который становится во главе волынских отрядов, о
том, что Наполеон пришлет помощь. В пансионе ученики поляки делились этими новостями, которые приносила Марыня, единственная дочь Рыхлинских. Ее большие, как у Стасика, глаза сверкали радостным одушевлением. Я тоже верил во все эти успехи поляков, но чувство, которое они во мне вызывали, было очень сложно.
А между
тем что-то все-таки раскрылось, и на одно мгновение из-за ясного дня выглянуло что-то таинственное, скрытое, невидимое в обычное
время.
Вскоре выяснилось, что мой сон этого не значил, и я стал замечать, что Кучальский начинает отстраняться от меня. Меня это очень огорчало,
тем более что я не чувствовал за собой никакой вины перед ним… Напротив, теперь со своей задумчивой печалью он привлекал меня еще более. Однажды во
время перемены, когда он ходил один в стороне от товарищей, я подошел к нему и сказал...
Вследствие этого, выдержав по всем предметам, я решительно срезался на математике и остался на второй год в
том же классе. В это
время был решен наш переезд к отцу, в Ровно.
И теперь, когда в моей памяти оживает город Ровно,
то неизменно, как бы в преддверии всех других впечатлений, вспоминаются мне пестрое бревно шлагбаума и фигура инвалида в запыленном и выцветшем сюртуке николаевских
времен.
Это было
тем интереснее, что надзиратель Дитяткевич, в просторечии называвшийся Дидонуcом, считал своею обязанностью от
времени до
времени выскабливать крамольные слова.
Другая фигура, тоже еще в Житомире. Это священник Овсянкин… Он весь белый, как молоко, с прекрасными синими глазами. В этих глазах постоянно светилось выражение какого-то доброго беспокойства. И когда порой, во
время ответа, он так глядел в мои глаза,
то мне казалось, что он чего-то ищет во мне с ласковой тревогой, чего-то нужного и важного для меня и для него самого.
«Темного» карцера не было, никто нас туда не отводил, и мы проводили
время просто где-нибудь в пустом классе. Это было очень удобно, особенно для невыучивших урока, но пользовались этим редко: так жутко было ощущение этой минуты…
Того же результата, впрочем, можно было добиться иначе: стоило раскрыть ножик и начать чистить ногти. Самаревич принимался, как тощий ветряк на порывистом ветре, махать руками, называл ученика негодяем и высылал из класса.
Все свое свободное
время, все мысли и чувства он отдавал нескончаемой диссертации на
тему «Слово о полку Игореве».
Наоборот, в ненастье преступный сон налегает на учеников с особенной силой, и в
то же
время их легче застигнуть…
В церковь я ходил охотно, только попросил позволения посещать не собор, где ученики стоят рядами под надзором начальства, а ближнюю церковь св. Пантелеймона. Тут, стоя невдалеке от отца, я старался уловить настоящее молитвенное настроение, и это удавалось чаще, чем где бы
то ни было впоследствии. Я следил за литургией по маленькому требнику. Молитвенный шелест толпы подхватывал и меня, какое-то широкое общее настроение уносило, баюкая, как плавная река. И я не замечал
времени…
Но вместе с
тем ни разу за все
время в его голосе не дрогнула ни одна нота, в которой бы послышалось внутреннее чувство, живая вера.
Тех героев уже не было; все мы были меньше и, пожалуй, культурнее, но легенды о героических
временах казались нам занимательными и даже как будто поэтичными… Хоть дико и нелепо, но они разрывали по — своему эту завороженную тишь однообразия и молчаливой рутины…
Одного из таких старых дубов человеческого леса я видел в Гарном Луге в лице Погорельского. Он жил сознательною жизнью в семидесятых и восьмидесятых годах XVIII века. Если бы я сам тогда был умнее и любопытнее,
то мог бы теперь людям двадцатого века рассказать со слов очевидца события
времен упадка Польши за полтора столетия назад.
— Гей, гей!.. Скажу тебе, хлопче, правду: были люди — во
времена «Речи Посполитой»… Когда, например, гусарский регимент шел в атаку,
то, понимаешь, — как буря: потому что за плечами имели крылья… Кони летят, а в крыльях ветер, говорю тебе, как ураган в сосновом бору… Иисус, Мария, святой Иосиф…
В этом старце, давно пережившем свое
время, было что-то детски тихое, трогательно — печальное. Нельзя сказать
того же о других представителях nobilitatis harnolusiensis, хотя и среди них попадались фигуры в своем роде довольно яркие.
Тот вошел, как всегда угрюмый, но смуглое лицо его было спокойно. Капитан пощелкал несколько минут на счетах и затем протянул Ивану заработанные деньги.
Тот взял, не интересуясь подробностями расчета, и молча вышел. Очевидно, оба понимали друг друга… Матери после этого случая на некоторое
время запретили нам участвовать в возке снопов. Предлог был — дикость капитанских лошадей. Но чувствовалось не одно это.
Знал ли сам Антось «простую» историю своего рождения или нет?.. Вероятно, знал, но так же вероятно, что эта история не казалась ему простой… Мне вспоминается как будто особое выражение на лице Антося, когда во
время возки снопов мы с ним проезжали мимо Гапкиной хаты. Хата пустовала, окна давно были забиты досками, стены облупились и покосились… И над нею шумели высокие деревья, еще гуще и буйнее разросшиеся с
тех пор, как под ними явилась новая жизнь… Какие чувства рождал в душе Антося этот шум?
На щеках у него в это
время можно было видеть выщипанные плешинки, которые, однако, скоро зарастали. Он выщипывал вторично, думая таким образом истощить рост волос, но результаты были
те же… Пришлось признать, что проект облагодетельствования чиновного рода не удается…
За тридцать с лишком лет службы вдова судьи, известного своей исключительной честностью в
те темные
времена, получила что-то около двенадцати рублей вдовьей пенсии.
Одно
время я даже заинтересовался географией с
той точки зрения, где можно бы в наше прозаическое
время найти уголок для восстановления Запорожской сечи, и очень обрадовался, услыхав, что Садык — паша Чайковский ищет
того же романического прошлого на Дунае, в Анатолии и в Сирии…
Даже в
то глухое и смирное
время этот циркуляр выжившего из ума старика Делянова, слишком наивно подслуживавшегося кому-то и поставившего точки над i, вызвал общее возмущение: не все директора даже исполнили требование о статистике, а публика просто накидывалась на людей в синих мундирах «народного просвещения», выражая даже на улицах чувство общего негодования…
Этот маленький полемический эпизод всколыхнул литературные интересы в гимназической среде, и из него могло бы, пожалуй, возникнуть серьезное течение, вроде
того, какое было некогда в царскосельском лицее или нежинской гимназии
времен Гоголя.
Так рассказывали эту историю обыватели. Факт состоял в
том, что губернатор после корреспонденции ушел, а обличитель остался жив, и теперь, приехав на
время к отцу, наслаждался в родном городе своей славой…
И хотя ни одного губернатора еще не свалил, но все знали, что это именно его перо сотрясает
время от
времени наш мирок, волнуя
то чиновников,
то ночную стражу,
то офицерство.
Такое настроение, смутное, но широко охватывающее всех, и дает
то, что принято называть «духом
времени».
Он живет в сибирской глуши (кажется, в ссылке), работает в столичных журналах и в
то же
время проникает в таинственные глубины народной жизни. Приятели у него — раскольники, умные крестьяне, рабочие. Они понимают его, он понимает их, и из этого союза растет что-то конспиративное и великое. Все, что видно снаружи из его деятельности, — только средство. А цель?..