Неточные совпадения
Из этой неопределенной толпы память выделяет присутствие матери, между
тем как
отец, хромой, опираясь на палку, подымается по лестнице каменного дома во дворе напротив, и мне кажется, что он идет в огонь.
Я сидел у кого-то на руках впереди, и вдруг мое внимание привлекла красноватая точка,
то вспыхивавшая,
то угасавшая в углу, в
том месте, где сидел
отец.
Если бы я имел ясное понятие о творении,
то, вероятно, сказал бы тогда, что мой
отец (которого я знал хромым) так и был создан с палкой в руке, что бабушку бог сотворил именно бабушкой, что мать моя всегда была такая же красивая голубоглазая женщина с русой косой, что даже сарай за домом так и явился на свет покосившимся и с зелеными лишаями на крыше.
Восстановить свои потомственно — дворянские права
отец никогда не стремился, и, когда он умер, мы оказались «сыновьями надворного советника», с правами беспоместного служилого дворянства, без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется, и с какой бы
то ни было другой.
Образ
отца сохранился в моей памяти совершенно ясно: человек среднего роста, с легкой наклонностью к полноте. Как чиновник
того времени, он тщательно брился; черты его лица были тонки и красивы: орлиный нос, большие карие глаза и губы с сильно изогнутыми верхними линиями. Говорили, что в молодости он был похож на Наполеона Первого, особенно когда надевал по — наполеоновски чиновничью треуголку. Но мне трудно было представить Наполеона хромым, а
отец всегда ходил с палкой и слегка волочил левую ногу…
Под конец его хватало уже лишь на
то, чтобы дотягивать кое-как наше воспитание, и в более сознательные годы у нас уже не было с
отцом никакой внутренней близости…
Это было… в 1849 году, и
отцу предлагалась должность уездного судьи в губернском городе. Через двадцать лет он умер в
той же должности в глухом уездном городишке…
Каждый раз на новом месте отцовской службы неизменно повторялись одни и
те же сцены: к
отцу являлись «по освященному веками обычаю» представители разных городских сословий с приношениями.
На другой день депутации являлись с приношениями в усиленном размере, но
отец встречал их уже грубо, а на третий бесцеремонно гнал «представителей» палкой, а
те толпились в дверях с выражением изумления и испуга…
Отец принял ее очень радушно, с
той благосклонностью, которую мы обыкновенно чувствуем к людям, нам много обязанным.
Мать была очень испугана, застав все эти подарки. Когда
отец пришел из суда,
то в нашей квартирке разразилась одна из самых бурных вспышек, какие я только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно.
Но тут вышло неожиданное затруднение. Когда очередь дошла до куклы,
то сестра решительно запротестовала, и протест ее принял такой драматический характер, что
отец после нескольких попыток все-таки уступил, хотя и с большим неудовольствием.
«Чиновники»
того самого суда, где служил
отец, несомненно, брали направо и налево, и притом не только благодарности, но и заведомые «хабары».
А так как у неженатых и притом монахов не должно быть детей,
то значит, — прибавлял
отец, — и вас не будет.
Оказалось, однако, что кризис миновал благополучно, и вскоре пугавшие нас консисторские фигуры исчезли. Но я и теперь помню
ту минуту, когда я застал
отца и мать такими растроганными и исполненными друг к другу любви и жалости. Значит, к
тому времени они уже сжились и любили друг друга тихо, но прочно.
Отец сначала очень испугался, но когда убедился, что брат остался в вожделенном здравии,
то… усомнился в гомеопатии…
А так как при этом мы весь день проводили, невзирая ни на какую погоду, на воздухе, почти без всякого надзора,
то вскоре даже мнительность
отца уступила перед нашим неизменно цветущим видом и неуязвимостью…
Я был тогда совсем маленький мальчик, еще даже не учившийся в пансионе, но простота, с которой
отец предложил вопрос, и его глубокая вдумчивость заразили меня. И пока он ходил, я тоже сидел и проверял свои мысли… Из этого ничего не вышло, но и впоследствии я старался не раз уловить
те бесформенные движения и смутные образы слов, которые проходят, как тени, на заднем фоне сознания, не облекаясь окончательно в определенные формы.
— А вот англичане, — сказал
отец в другой раз за обедом, когда мы все были в сборе, — предлагают большие деньги
тому, кто выдумает новое слово.
Все мы, и
отец в
том числе, засмеялись.
В 8 1/2 часов
отцу подавали бричку, и он отправлялся в должность. Это повторялось ежедневно и казалось нам законом природы, как и
то, что часов около трех мать уже хлопочет около стола. В три часа опять раздавался грохот колес, и
отец входил в дом, а из кухни несли суповую миску…
И вот, на третий день, часа в три, вскоре после
того как на дворе прогремели колеса отцовской брички, нас позвали не к обеду, а в кабинет
отца.
Отец, кроме
того, был человек «знающий» и потому, прежде чем лечь спать, обвел круг кнутовищем около своей телеги, закрестил его и заговорил заговорами.
Отец, после
того как миновали припадки его ревности, как будто старался вознаградить мать и потому вывозил ее на вечера, где она танцовала, а он играл в шахматы…
Должен сказать при этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль. После своего появления старшему брату он нам уже почти не являлся, а если являлся,
то не очень пугал. Может быть, отчасти это оттого, что в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая книга в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую
отец привез из Киева.
Отец решил как-то, что мне и младшему брату пора исповедываться, и взял нас с собой в церковь. Мы отстояли вечерню. В церкви было почти пусто, и по ней ходил
тот осторожный, робкий, благоговейный шорох, который бывает среди немногих молящихся. Из темной кучки исповедников выделялась какая-нибудь фигура, становилась на колени, священник накрывал голову исповедующегося и сам внимательно наклонялся… Начинался тихий, важный, проникновенный шопот.
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение
отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога,
то бог не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Объяснение
отца относительно молитвы загорелось во мне неожиданной надеждой. Если это верно,
то ведь дело устраивается просто: стоит только с верой, с настоящей верой попросить у бога пару крыльев… Не таких жалких какие брат состряпал из бумаги и дранок. А настоящих с перьями, какие бывают у птиц и ангелов. И я полечу!
Вскоре он уехал на время в деревню, где у него был жив старик
отец, а когда вернулся,
то за ним приехал целый воз разных деревенских продуктов, и на возу сидел мальчик лет десяти — одиннадцати, в коротенькой курточке, с смуглым лицом и круглыми глазами, со страхом глядевшими на незнакомую обстановку…
Звали его Мамертом, или, уменьшительно, Мамериком, и вскоре на дворе стало известно, что это сирота и притом крепостной, которого не
то подарил Уляницкому
отец, не
то он сам купил себе у какого-то помещика.
Впоследствии
отец, в
то время, кажется, бывший судебным следователем и разъезжавший по уезду, вернувшись из одной поездки, рассказал конец этой истории.
Однажды я сидел в гостиной с какой-то книжкой, а
отец, в мягком кресле, читал «Сын отечества». Дело, вероятно, было после обеда, потому что
отец был в халате и в туфлях. Он прочел в какой-то новой книжке, что после обеда спать вредно, и насиловал себя, стараясь отвыкнуть; но порой преступный сон все-таки захватывал его внезапно в кресле. Так было и теперь: в нашей гостиной было тихо, и только по временам слышался
то шелест газеты,
то тихое всхрапывание
отца.
— Не посмеет, — сказал
отец уверенно. — Не
те времена…
В связи с описанной сценой мне вспоминается вечер, когда я сидел на нашем крыльце, глядел на небо и «думал без слов» обо всем происходящем… Мыслей словами, обобщений, ясных выводов не было… «Щось буде» развертывалось в душе вереницей образов… Разбитая «фигура»… мужики Коляновской, мужики Дешерта… его бессильное бешенство… спокойная уверенность
отца. Все это в конце концов по странной логике образов слилось в одно сильное ощущение, до
того определенное и ясное, что и до сих пор еще оно стоит в моей памяти.
Это последнее обстоятельство объяснялось
тем, что в народе прошел зловещий слух: паны взяли верх у царя, и никакой опять свободы не будет. Мужиков сгоняют в город и будут расстреливать из пушек… В панских кругах, наоборот, говорили, что неосторожно в такое время собирать в город такую массу народа. Толковали об этом накануне торжества и у нас.
Отец по обыкновению махал рукой: «Толкуй больной с подлекарем!»
Я долго не спал, удивленный этой небывалой сценой… Я сознавал, что ссора не имела личного характера. Они спорили, и мать плакала не от личной обиды, а о
том, что было прежде и чего теперь нет: о своей отчизне, где были короли в коронах, гетманы, красивая одежда, какая-то непонятная, но обаятельная «воля», о которой говорили Зборовские, школы, в которых учился Фома из Сандомира… Теперь ничего этого нет. Отняли родичи
отца. Они сильнее. Мать плачет, потому что это несправедливо… их обидели…
Впоследствии она все время и держалась таким образом: она не примкнула к суетне экзальтированных патриоток и «девоток», но в костел ходила, как прежде, не считаясь с
тем, попадет ли она на замечание, или нет.
Отец нервничал и тревожился и за нее, и за свое положение, но как истинно религиозный человек признавал право чужой веры…
В это время к
отцу часто приходил писатель Александр Гроза, пользовавшийся некоторой известностью в польской литературе
того времени.
Выписка его была обязательна для чиновников, поэтому целые горы «Вестника» лежали у
отца в кабинете, но кажется, что мой старший брат и я были его единственными и
то не особенно усердными читателями.
Дальше в
том же тоне описывалась баталия, действительно происшедшая между
отцом наказываемого и гимназическим начальством, в лице любителя порки Киченка, надзирателя Журавского и Мины. С большим злорадством изображались подвиги и победы Геракла, который освобождает Прометея с великим уроном для самого Зевса.
Вследствие этого, выдержав по всем предметам, я решительно срезался на математике и остался на второй год в
том же классе. В это время был решен наш переезд к
отцу, в Ровно.
Вообще ближайшее знакомство с «уездным судом» дало мне еще раз в усложненном виде
то самое ощущение изнанки явлений, какое я испытал в раннем детстве при виде сломанного крыльца. В Житомире
отец ежедневно уезжал «на службу», и эта «служба» представлялась нам всем чем-то важным, несколько таинственным, отчасти роковым (это было «царство закона») и возвышенным.
Здесь, очевидно, коренилось
то философское отношение, с каким
отец глядел на мелкое взяточничество подчиненных: без «благодарности» обывателей они должны бы буквально умирать с голоду.
Если авторитет сторожа оказывался недостаточным,
то на место являлся
отец, в халате, туфлях и с палкой в руке.
На следующий вечер старший брат, проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех ног кинулся в кабинет
отца. В гостиной он увидел высокую белую фигуру, как
та «душа», о которой рассказывал капитан.
Отец велел нам идти за ним… Мы подошли к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск света падал на пол и терялся в темноте. У левой стены стояло что-то высокое, белое, действительно похожее на фигуру.
— Ступай посмотри, что это такое? — сказал
отец старшему брату…
Тот двинулся было в темноту, но вдруг со всех ног кинулся в дверь, растолкал нас и исчез.
И вот в связи с этим мне вспоминается очень определенное и яркое настроение. Я стою на дворе без дела и без цели. В руках у меня ничего нет. Я без шапки. Стоять на солнце несколько неприятно… Но я совершенно поглощен мыслью. Я думаю, что когда стану большим, сделаюсь ученым или доктором, побываю в столицах,
то все же никогда, никогда не перестану верить в
то, во что так хорошо верит мой
отец, моя мать и я сам.
В церковь я ходил охотно, только попросил позволения посещать не собор, где ученики стоят рядами под надзором начальства, а ближнюю церковь св. Пантелеймона. Тут, стоя невдалеке от
отца, я старался уловить настоящее молитвенное настроение, и это удавалось чаще, чем где бы
то ни было впоследствии. Я следил за литургией по маленькому требнику. Молитвенный шелест толпы подхватывал и меня, какое-то широкое общее настроение уносило, баюкая, как плавная река. И я не замечал времени…
— Нет,
отец протоиерей. Я не о
том…
то есть не о главотяжах…
— Нет,
отец протоиерей, я еще и не о
том, — упорствовал Гаврило. — А вот один англичанин предлагает через газеты…