Неточные совпадения
Ее
это огорчило, даже обидело. На следующий
день она приехала к нам на квартиру, когда отец был на службе, а мать случайно отлучилась из дому, и навезла разных материй и товаров, которыми завалила в гостиной всю мебель. Между прочим, она подозвала сестру и поднесла ей огромную куклу, прекрасно одетую,
с большими голубыми глазами, закрывавшимися, когда ее клали спать…
В
этом отношении совесть его всегда была непоколебимо спокойна, и когда я теперь думаю об
этом, то мне становится ясна основная разница в настроении честных людей того поколения
с настроением наших
дней.
Это было большое варварство, но вреда нам не принесло, и вскоре мы «закалились» до такой степени, что в одних рубашках и босые спасались по утрам
с младшим братом в старую коляску, где, дрожа от холода (
дело было осенью, в период утренних заморозков), ждали, пока отец уедет на службу.
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству.
Это опять была
с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству
днем… Но в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни
с чем несообразного поведения, после того как я его «не укараулил»…
В
этот промежуток
дня наш двор замирал. Конюхи от нечего делать ложились спать, а мы
с братом слонялись по двору и саду, смотрели
с заборов в переулок или на длинную перспективу шоссе, узнавали и делились новостями… А солнце, подымаясь все выше, раскаляло камни мощеного двора и заливало всю нашу усадьбу совершенно обломовским томлением и скукой…
Старуха сама оживала при
этих рассказах. Весь
день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые горы… Но тут, в вечерний час, в полутемной комнате, она входила в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь в последний раз прощалась
с матерью, то голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно в самом
деле слышался из-за глухо запертой двери…
Объяснение отца относительно молитвы загорелось во мне неожиданной надеждой. Если
это верно, то ведь
дело устраивается просто: стоит только
с верой,
с настоящей верой попросить у бога пару крыльев… Не таких жалких какие брат состряпал из бумаги и дранок. А настоящих
с перьями, какие бывают у птиц и ангелов. И я полечу!
И я понимал, что если
это может случиться, то, конечно, не среди суетливого
дня и даже не в томительный и сонный полдень, когда все-таки падение
с неба крыльев привлечет праздное внимание.
В
этот самый
день или вообще в ближайшее время после происшествия мы
с матерью и
с теткой шли по улице в праздничный
день, и к нам подошел пан Уляницкий.
Одной ночью разразилась сильная гроза. Еще
с вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали одна за другой, освещая, как
днем, и дома, и побледневшую зелень сада, и «старую фигуру». Обманутые
этим светом воробьи проснулись и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую в воздухе тревогу, а стены нашего дома то и
дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла после ударов тихо и жалобно звенели…
Нам очень нравилось
это юмористическое объяснение, побеждавшее ужасное представление о воющем привидении, и мы впоследствии часто просили отца вновь рассказывать нам
это происшествие. Рассказ кончался веселым смехом… Но
это трезвое объяснение на кухне не произвело ни малейшего впечатления. Кухарка Будзиньская, а за ней и другие объяснили
дело еще проще: солдат и сам знался
с нечистой силой; он по — приятельски столковался
с «марой», и нечистый ушел в другое место.
В
эти первые
дни можно было часто видеть любопытных, приставлявших уши к столбам и сосредоточенно слушавших. Тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают, а так как ее вели до границы, то и явилось естественное предположение, что
это наш царь будет разговаривать о
делах с иностранными царями.
С этих пор патриотическое возбуждение и демонстрации разлились широким потоком. В городе
с барабанным боем было объявлено военное положение. В один
день наш переулок был занят отрядом солдат. Ходили из дома в дом и отбирали оружие. Не обошли и нашу квартиру: у отца над кроватью, на ковре, висел старый турецкий пистолет и кривая сабля. Их тоже отобрали…
Это был первый обыск, при котором я присутствовал. Процедура показалась мне тяжелой и страшной.
С утра было известно, что за Киевской заставой, на пустыре, около боен, уже поставлен черный столб и вырыта яма, поэтому все в
этот день казалось особенным, печально торжественным, томительно важным.
И
с ним как будто раскрылось что-то среди
этого ясного
дня, как раскрывается облако от зарницы…
Я сказал матери, что после церкви пойду к товарищу на весь
день; мать отпустила. Служба только началась еще в старом соборе, когда Крыштанович дернул меня за рукав, и мы незаметно вышли. Во мне шевелилось легкое угрызение совести, но, сказать правду, было также что-то необыкновенно заманчивое в
этой полупреступной прогулке в часы, когда товарищи еще стоят на хорах собора, считая ектений и
с нетерпением ожидая Херувимской. Казалось, даже самые улицы имели в
эти часы особенный вид.
Он встретил нас в самый
день приезда и, сняв меня, как перышко,
с козел, галантно помог матери выйти из коляски. При
этом на меня пахнуло от
этого огромного человека запахом перегара, и мать, которая уже знала его раньше, укоризненно покачала головой. Незнакомец стыдливо окосил глаза, и при
этом я невольно заметил, что горбатый сизый нос его свернут совершенно «набекрень», а глаза как-то уныло тусклы…
Хотя на всех
этих предметах болтались ярлыки
с номерами и сургучными печатями, но пан Крыжановский обращался
с ними довольно свободно: самовар сторож ставил для архивариуса, когда у него являлось желание напиться чаю (что, впрочем, случалось не ежедневно), а
с двустволками пан Крыжановский нередко отправлялся на охоту, надевая при
этом болотные сапоги и соединяя, таким образом, для одного употребления вещественные доказательства из различных
дел.
После
этого пан Крыжановский исчез, не являлся на службу, и об его существовании мы узнавали только из ежедневных донесений отцовского лакея Захара. Сведения были малоутешительные. В один
день Крыжановский смешал на биллиарде шары у игравшей компании, после чего «вышел большой шум». На другой
день он подрался
с будочником. На третий — ворвался в компанию чиновников и нанес пощечину столоначальнику Венцелю.
Как ни различны
эти фигуры, они встают в моей памяти, объединенные общей чертой: верой в свое
дело. Догматы были различны: Собкевич, вероятно, отрицал и физику наравне
с грамматикой перед красотой человеческого глаза. Овсянкин был одинаково равнодушен к красоте человеческих форм, как и к красоте точного познания, а физик готов был, наверное, поспорить и
с Овсянкиным о шестодневии. Содержание веры было различно, психология одна.
Это совершенно ошеломило Самаревича. Несколько
дней он ходил
с остолбенелым взглядом, а в одно утро его застали мертвым. Оказалось, что он перерезал себе горло. Жандармы показались ему страшнее бритвы…
За ним встают в памяти различные, менее характерные фигуры того же среднего регистра. Общими усилиями,
с большим или меньшим успехом они гнали нас по программам, давая умам, что полагалось по штату.
Дело, конечно, полезное. Только…
это умственное питание производилось приблизительно так, как откармливают в клетках гусей, насильственно проталкивая постылую пищу, которую бедная птица отказывается принимать в требуемом количестве по собственному побуждению.
И вот в связи
с этим мне вспоминается очень определенное и яркое настроение. Я стою на дворе без
дела и без цели. В руках у меня ничего нет. Я без шапки. Стоять на солнце несколько неприятно… Но я совершенно поглощен мыслью. Я думаю, что когда стану большим, сделаюсь ученым или доктором, побываю в столицах, то все же никогда, никогда не перестану верить в то, во что так хорошо верит мой отец, моя мать и я сам.
— Не лучше ли, уважаемый собрат и сосед, бросить
это грязное
дело, — сказал он. — Ну, случилось там…
с кем не бывает… Стоит ли мешать судейских крючков в соседские
дела?
Убыток был не очень большой, и запуганные обыватели советовали капитану плюнуть, не связываясь
с опасным человеком. Но капитан был не из уступчивых. Он принял вызов и начал борьбу, о которой впоследствии рассказывал охотнее, чем о
делах с неприятелем. Когда ему донесли о том, что его хлеб жнут работники Банькевича, хитрый капитан не показал и виду, что
это его интересует… Жнецы связали хлеб в снопы, тотчас же убрали их, и на закате торжествующий ябедник шел впереди возов, нагруженных чужими снопами.
В
этот день он явился в класс
с видом особенно величавым и надменным.
С небрежностью, сквозь которую, однако, просвечивало самодовольство, он рассказал, что он
с новым учителем уже «приятели». Знакомство произошло при особенных обстоятельствах. Вчера, лунным вечером, Доманевич возвращался от знакомых. На углу Тополевой улицы и шоссе он увидел какого-то господина, который сидел на штабеле бревен, покачивался из стороны в сторону, обменивался шутками
с удивленными прохожими и запевал малорусские песни.
— И что только вам понравилось? Печоринствующий бездельник из дворян… Но
с Печориными, батюшка,
дело давно покончено. Из литературной гвардии они уже разжалованы в инвалидную команду, — и теперь разве гарнизонные офицеры прельщают уездных барышень печоринским «разочарованием». Вам вот конец не понравился…
Это значит, что и у вас, господа гимназисты, вкусы еще немного… гарнизонные…
Брат прослыл «поэтом» и
с этих пор целые
дни проводил, подбирая рифмы.
Что такое, в самом
деле, литературная известность? Золя в своих воспоминаниях, рассуждая об
этом предмете, рисует юмористическую картинку: однажды его, уже «всемирно известного писателя», один из почитателей просил сделать ему честь быть свидетелем со стороны невесты на бракосочетании его дочери.
Дело происходило в небольшой деревенской коммуне близ Парижа. Записывая свидетелей, мэр, местный торговец, услышав фамилию Золя, поднял голову от своей книги и
с большим интересом спросил...
Но еще большее почтение питал он к киевскому студенту Брониславу Янковскому. Отец его недавно поселился в Гарном Луге, арендуя соседние земли.
Это был человек старого закала, отличный хозяин, очень авторитетный в семье. Студент
с ним не особенно ладил и больше тяготел к семье капитана. Каждый
день чуть не
с утра, в очках,
с книгой и зонтиком подмышкой, он приходил к нам и оставался до вечера, серьезный, сосредоточенный, молчаливый. Оживлялся он только во время споров.
Юная особа, пленившая впервые мое сердце, каждый
день ездила
с сестрой и братом в маленькой таратайке на уроки. Я отлично изучил время их проезда, стук колес по шоссе и звякание бубенцов. К тому времени, когда им предстояло возвращаться, я, будто случайно, выходил к своим воротам или на мост. Когда мне удавалось увидеть розовое личико
с каштановым локоном, выбивающимся из-под шляпки, уловить взгляд, поклон, благосклонную улыбку,
это разливало радостное сияние на весь мой остальной
день.
Об
этом спрашивает молодая женщина, «пробужденная им к сознательной жизни». Он все откроет ей, когда придет время… Наконец однажды, прощаясь
с нею перед отъездом в столицу, где его уже ждет какое-то важное общественное
дело, — он наклоняется к ней и шопотом произносит одно слово… Она бледнеет. Она не в силах вынести гнетущей тайны. Она заболевает и в бреду часто называет его имя, имя героя и будущего мученика.
Это столкновение сразу стало гимназическим событием. Матери я ничего не говорил, чтобы не огорчать ее, но чувствовал, что
дело может стать серьезным. Вечером ко мне пришел один из товарищей, старший годами,
с которым мы были очень близки.
Это был превосходный малый, туговатый на ученье, но
с большим житейским смыслом. Он сел на кровати и, печально помотав головой, сказал...
Часов в пять чудного летнего утра в конце июня 1870 года
с книжками филаретовского катехизиса и церковной истории я шел за город к грабовой роще. В
этот день был экзамен по «закону божию», и
это был уже последний.
Это был первый «агитатор», которого я увидел в своей жизни. Он прожил в городе несколько
дней, ходил по вечерам гулять на шоссе, привлекая внимание своим студенческим видом, очками, панамой, длинными волосами и пледом. Я иной раз ходил
с ним, ожидая откровений. Но студент молчал или говорил глубокомысленные пустяки…
День был воскресный. Ученики должны быть у обедни в старом соборе, на хорах.
С разрешения гимназического начальства я обыкновенно ходил в другую церковь, но
этот раз меня потянуло в собор, где я надеялся встретить своего соседа по парте и приятеля Крыштановича, отчасти уже знакомого читателям предыдущих моих очерков.
Это был юноша опытный и авторитетный, и я чувствовал потребность излить перед ним свою переполненную душу.
Я действительно в сны не верил. Спокойная ирония отца вытравила во мне ходячие предрассудки. Но
этот сон был особенный. В него незачем было верить или не верить: я его чувствовал в себе… В воображении все виднелась серая фигурка на белом снегу, сердце все еще замирало, а в груди при воспоминании переливалась горячая волна.
Дело было не в вере или неверии, а в том, что я не мог и не хотел примириться
с мыслью, что
этой девочки совсем нет на свете.
Все
это затрагивало меня гораздо сильнее, чем встреча
с Итой, но тон был другой: веселый, светлый, холодноватый, как лимонное мороженое в жаркий
день.
Она нашлась у одного мелкого чиновника, умевшего хорошо обделывать свои
дела, и
с этих пор два раза в неделю мы являлись в
эту квартиру.