Неточные совпадения
На следующее
утро я
с увлечением рассказывал матери, что вчера, когда ее не было, к нам приходил вор, которого мы
с Гандылом крепко побили.
Однажды
утром мой младший брат, который и засыпал, и вставал раньше меня, подошел к моей постели и сказал
с особенным выражением в голосе...
Мы, дети, беспечно рассматривали эту виньетку, но истинное значение ее поняли только на следующее
утро, когда отец велел поднять нас
с постели и привести в его комнату.
Это было большое варварство, но вреда нам не принесло, и вскоре мы «закалились» до такой степени, что в одних рубашках и босые спасались по
утрам с младшим братом в старую коляску, где, дрожа от холода (дело было осенью, в период утренних заморозков), ждали, пока отец уедет на службу.
В будни он
с самого
утра в синем кафтане ходил по двору, хлопоча по хозяйству, как усердный управляющий.
Последний сидел в своей комнате, не показываясь на крики сердитой бабы, а на следующее
утро опять появился на подоконнике
с таинственным предметом под полой. Нам он объяснил во время одевания, что Петрик — скверный, скверный, скверный мальчишка. И мать у него подлая баба… И что она дура, а он, Уляницкий, «достанет себе другого мальчика, еще лучше». Он сердился, повторял слова, и его козлиная бородка вздрагивала очень выразительно.
И пугливые взгляды печальных черных глаз, и грустное выражение его смуглого лица, и рассказы, и жадность,
с какой он накидывался на приносимую нами пищу, — все это внушало нам какое-то захватывающее, острое сочувствие к купленному мальчику и злобу против его владыки, которая в одно
утро и прорвалась наружу.
В одно
утро пан Уляницкий опять появился на подоконнике
с таинственным предметом под полой халата, а затем, подойдя к нашему крыльцу и как-то особенно всматриваясь в наши лица, он стал уверять, что в сущности он очень, очень любит и нас, и своего милого Мамерика, которому даже хочет сшить новую синюю куртку
с медными пуговицами, и просит, чтобы мы обрадовали его этим известием, если где-нибудь случайно встретим.
На следующее
утро они были уже далеко за заставой, а через несколько дней говорили, что проволока доведена до Бродов и соединена
с заграничной…
В пансионе Окрашевской учились одни дети, и я чувствовал себя там ребенком. Меня привозили туда по
утрам, и по окончании урока я сидел и ждал, пока за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые люди, умевшие уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть из них училась в самом пансионе, другие ходили в гимназию. Таким образом я
с гордостью сознавал, что впервые становлюсь членом некоторой корпорации.
В сентябре 1861 года город был поражен неожиданным событием.
Утром на главной городской площади, у костела бернардинов, в пространстве, огражденном небольшим палисадником, публика, собравшаяся на базар,
с удивлением увидела огромный черный крест
с траурно — белой каймой по углам,
с гирляндой живых цветов и надписью: «В память поляков, замученных в Варшаве». Крест был высотою около пяти аршин и стоял у самой полицейской будки.
Я обиделся и отошел
с некоторой раной в душе. После этого каждый вечер я ложился в постель и каждое
утро просыпался
с щемящим сознанием непонятной для меня отчужденности Кучальского. Мое детское чувство было оскорблено и доставляло мне страдание.
Это совершенно ошеломило Самаревича. Несколько дней он ходил
с остолбенелым взглядом, а в одно
утро его застали мертвым. Оказалось, что он перерезал себе горло. Жандармы показались ему страшнее бритвы…
Уже
с раннего зимнего
утра, когда в сыроватых сумерках сонно жмурились и расплывались огоньки, из длинного двухэтажного здания появлялась колченогая фигура и, оглянувшись по сторонам, ныряла в сумрак. Дитяткевич был неутомимый охотник…
Утром он поднял нас еще до рассвета, и мы по холодку проехали мимо заставы
с сонным инвалидом.
Было еще довольно тепло, только по
утрам становились заморозки, и Антось,
с инстинктом дикого животного, удалился из людской и устроил себе пристанище на чердаке брошенной водяной мельницы, в конце пруда, совершенно заросшего зеленой ряской.
Часто я даже по
утрам просыпался
с ощущением какой-то радости.
Часов в пять чудного летнего
утра в конце июня 1870 года
с книжками филаретовского катехизиса и церковной истории я шел за город к грабовой роще. В этот день был экзамен по «закону божию», и это был уже последний.
Под
утро мне приснился какой-то сои, в котором играл роль Бродский. Мы
с ним ходили где-то по чудесным местам,
с холмами и перелесками, засыпанными белым инеем, и видели зайцев, прыгавших в пушистом снегу, как это раз было в действительности. Бродский был очень весел и радостен и говорил, что он вовсе не уезжает и никогда не уедет.
В таком настроении одной ночью или, вернее, перед
утром, мне приснилось, будто я очутился в узком пустом переулке. Домов не было, а были только высокие заборы. Над ними висели мутные облака, а внизу лежал белый снег, пушистый и холодный. На снегу виднелась фигурка девочки в шубке, крытой серым сукном и
с белым кроличьим воротником. И казалось — плакала.
И я почувствовал, что та девочка моего детского сна, которую я видел зимой на снегу и которую уничтожило летнее яркое
утро, теперь опять для меня найдена: она в серой шубке и вошла
с первым снегом, а затем потонула в сумраке темного вечера под звон замирающих бубенчиков…
И в это первое
утро я уже испытал это странное ощущение, и
с ним вместе стояло щемящее воспоминание о том, как я ее тогда потерял.
Но вот багряною рукою // Заря от утренних долин // Выводит с солнцем за собою // Веселый праздник именин. //
С утра дом Лариной гостями // Весь полон; целыми семьями // Соседи съехались в возках, // В кибитках, в бричках и в санях. // В передней толкотня, тревога; // В гостиной встреча новых лиц, // Лай мосек, чмоканье девиц, // Шум, хохот, давка у порога, // Поклоны, шарканье гостей, // Кормилиц крик и плач детей.
Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь //
С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым
утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, //
С ним подружился я в то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей // На самом
утре наших дней.
И я лишен того: для вас // Тащусь повсюду наудачу; // Мне дорог день, мне дорог час: // А я в напрасной скуке трачу // Судьбой отсчитанные дни. // И так уж тягостны они. // Я знаю: век уж мой измерен; // Но чтоб продлилась жизнь моя, // Я
утром должен быть уверен, // Что
с вами днем увижусь я…
Татьяна то вздохнет, то охнет; // Письмо дрожит в ее руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка легкая спустилась //
С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет. Там долина // Сквозь пар яснеет. Там поток // Засеребрился; там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот
утро: встали все давно, // Моей Татьяне всё равно.
Что ж мой Онегин? Полусонный // В постелю
с бала едет он: // А Петербург неугомонный // Уж барабаном пробужден. // Встает купец, идет разносчик, // На биржу тянется извозчик, //
С кувшином охтенка спешит, // Под ней снег утренний хрустит. // Проснулся
утра шум приятный. // Открыты ставни; трубный дым // Столбом восходит голубым, // И хлебник, немец аккуратный, // В бумажном колпаке, не раз // Уж отворял свой васисдас.