И даже более: довольно долго после этого самая идея власти, стихийной и не подлежащей критике, продолжала стоять в моем уме, чуть тронутая где-то в глубине сознания, как личинка трогает под землей корень еще живого растения. Но с этого вечера у меня уже
были предметы первой «политической» антипатии. Это был министр Толстой и, главное, — Катков, из-за которых мне стал недоступен университет и предстоит изучать ненавистную математику…
Неточные совпадения
Дети проявляют иной раз удивительную наблюдательность и удивительно ею пользуются. У пана Уляницкого
было много странностей: он
был феноменально скуп, не выносил всякой перестановки
предметов в комнате и на столе и боялся режущих орудий.
Иной раз и хотелось уйти, но из-за горизонта в узком просвете шоссе, у кладбища, то и дело появлялись какие-то пятнышки, скатывались, росли, оказывались самыми прозаическими
предметами, но на смену выкатывались другие, и опять казалось: а вдруг это и
есть то, чего все ждут.
Он
был груб, глуп и строг, преподавал по своему
предмету одни только «правила», а решение задач сводилось на переписку в тетрадках; весь класс списывал у одного или двух лучших учеников, и Сербинов ставил отметки за чистоту тетрадей и красоту почерка.
Мы остались и прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня
были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал
предметы на лету, в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили по горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
Вследствие этого, выдержав по всем
предметам, я решительно срезался на математике и остался на второй год в том же классе. В это время
был решен наш переезд к отцу, в Ровно.
Еще в Житомире, когда я
был во втором классе,
был у нас учитель рисования, старый поляк Собкевич. Говорил он всегда по — польски или по — украински, фанатически любил свой
предмет и считал его первой основой образования. Однажды, рассердившись за что-то на весь класс, он схватил с кафедры свой портфель, поднял его высоко над головой и изо всей силы швырнул на пол. С сверкающими глазами, с гривой седых волос над головой, весь охваченный гневом, он
был похож на Моисея, разбивающего скрижали.
Ни в нас, ни в
предмете не
было ничего, что осветило бы жизнь в глухом городишке, среди стоячих прудов.
Он
был классом выше, но мы
были близки и часто проводили время в разговорах о разных отвлеченных
предметах.
И, поглядывая в книгу, он излагал содержание следующего урока добросовестно, обстоятельно и сухо. Мы знали, что в совете он так же обстоятельно излагал свое мнение. Оно
было всегда снисходительно и непоколебимо. Мы его уважали, как человека, и добросовестно готовили ему уроки, но история представлялась нам
предметом изрядно скучным. Через некоторое время так же честно и справедливо он взвесил свою педагогическую работу, — поставил себе неодобрительный балл и переменил род занятий.
Что такое, в самом деле, литературная известность? Золя в своих воспоминаниях, рассуждая об этом
предмете, рисует юмористическую картинку: однажды его, уже «всемирно известного писателя», один из почитателей просил сделать ему честь
быть свидетелем со стороны невесты на бракосочетании его дочери. Дело происходило в небольшой деревенской коммуне близ Парижа. Записывая свидетелей, мэр, местный торговец, услышав фамилию Золя, поднял голову от своей книги и с большим интересом спросил...
Наутро я пошел в гимназию, чтобы узнать об участи Кордецкого. У Конахевича — увы! — тоже
была переэкзаменовка по другому
предмету. Кордецкий срезался первый. Он вышел из класса и печально пожал мне руку. Выражение его лица
было простое и искренне огорченное. Мы вышли из коридора, и во дворе я все-таки не удержался: вынул конверт.
Когда экзамен по какому-нибудь
предмету кончался и из дверей показывались синие учительские мундиры, я убегал с радостным сознанием, что через несколько минут
буду далеко от них, на полной свободе.
— Вообрази себе: это там в нервах, в голове, то есть там в мозгу эти нервы (ну черт их возьми!)… есть такие этакие хвостики, у нервов этих хвостики, ну, и как только они там задрожат… то есть видишь, я посмотрю на что-нибудь глазами, вот так, и они задрожат, хвостики-то… а как задрожат, то и является образ, и не сейчас является, а там какое-то мгновение, секунда такая пройдет, и является такой будто бы момент, то есть не момент, — черт его дери момент, — а образ, то
есть предмет али происшествие, ну там черт дери — вот почему я и созерцаю, а потом мыслю… потому что хвостики, а вовсе не потому, что у меня душа и что я там какой-то образ и подобие, все это глупости.
Неточные совпадения
Свой слог на важный лад настроя, // Бывало, пламенный творец // Являл нам своего героя // Как совершенства образец. // Он одарял
предмет любимый, // Всегда неправедно гонимый, // Душой чувствительной, умом // И привлекательным лицом. // Питая жар чистейшей страсти, // Всегда восторженный герой // Готов
был жертвовать собой, // И при конце последней части // Всегда наказан
был порок, // Добру достойный
был венок.
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В то время жирный
был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, //
Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
Нет: рано чувства в нем остыли; // Ему наскучил света шум; // Красавицы не долго
были //
Предмет его привычных дум; // Измены утомить успели; // Друзья и дружба надоели, // Затем, что не всегда же мог // Beef-steaks и страсбургский пирог // Шампанской обливать бутылкой // И сыпать острые слова, // Когда болела голова; // И хоть он
был повеса пылкой, // Но разлюбил он наконец // И брань, и саблю, и свинец.
Поклонник славы и свободы, // В волненье бурных дум своих, // Владимир и писал бы оды, // Да Ольга не читала их. // Случалось ли поэтам слезным // Читать в глаза своим любезным // Свои творенья? Говорят, // Что в мире выше нет наград. // И впрямь, блажен любовник скромный, // Читающий мечты свои //
Предмету песен и любви, // Красавице приятно-томной! // Блажен… хоть, может
быть, она // Совсем иным развлечена.
Замечу кстати: все поэты — // Любви мечтательной друзья. // Бывало, милые
предметы // Мне снились, и душа моя // Их образ тайный сохранила; // Их после муза оживила: // Так я, беспечен, воспевал // И деву гор, мой идеал, // И пленниц берегов Салгира. // Теперь от вас, мои друзья, // Вопрос нередко слышу я: // «О ком твоя вздыхает лира? // Кому, в толпе ревнивых дев, // Ты посвятил ее
напев?