Неточные совпадения
Я как будто знал, что вор —
человек, но вместе он представлялся мне и не совсем
человеком, а каким-то человекообразным таинственным существом, которое сделает мне зло уже одним
своим внезапным появлением.
Когда однажды мы, дети, спросили, что это такое, то отец ответил, что это наш «герб» и что мы имеем право припечатывать им
свои письма, тогда как другие
люди этого права не имеют.
Вероятно, в душе этого
человека был большой запас благодушия и смеха: даже
своим поучениям он придавал полуюмористическую форму, и мы в эти минуты его очень любили.
Отец был
человек глубоко религиозный и, кажется, в
своем несчастии видел праведное воздаяние за грехи молодости.
Но почти до конца
своей жизни он сохранил умственные запросы, и первые понятия, выходящие за пределы известного мне тогда мира, понятия о том, что есть бог и есть какая-то наука, исследующая природу души и начало мира, мы, дети, получили от этого простодушного полуобразованного
человека.
Какой-то набожный
человек воздвиг ее на этом узловом перекрестке, и она
своими распростертыми раменами как бы провожала на вечный покой и тех, что удалялись по шоссе, и тех, которых траурные кони, утопая в песке, тихо увозили на «польское кладбище».
И когда я теперь вспоминаю эту характерную, не похожую на всех других
людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру, то впечатление у меня такое, как будто это — само историческое прошлое Польши, родины моей матери, своеобразное, крепкое, по —
своему красивое, уходит в какую-то таинственную дверь мира в то самое время, когда я открываю для себя другую дверь, провожая его ясным и зорким детским, взглядом…
Отец, кроме того, был
человек «знающий» и потому, прежде чем лечь спать, обвел круг кнутовищем около
своей телеги, закрестил его и заговорил заговорами.
Между тем двор совсем опустел,
люди, разговаривавшие в тени домов, ушли, а через некоторое время поужинавшие конюхи прошли спать в
свои конюшни.
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она
свою «дытыну» не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не так… Вот посмотрите, добрые
люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
Одно время служил у отца кучер Иохим,
человек небольшого роста, с смуглым лицом и очень светлыми усами и бородкой. У него были глубокие и добрые синие глаза, и он прекрасно играл на дудке. Он был какой-то удачливый, и все во дворе его любили, а мы, дети, так и липли к нему, особенно в сумерки, когда он садился в конюшне на
свою незатейливую постель и брал
свою дудку.
Кому случилось хоть раз хоронить близкого или знакомого
человека, тот навсегда запоминал темное старое распятие, торжественно высившееся у самого поворота на кладбище, и вся окружающая местность получила от него
свое название: о нас так и говорили, что мы живем в доме Коляновских, «около старой фигуры».
Отец дал нам
свое объяснение таинственного события. По его словам, глупых
людей пугал какой-то местный «гультяй» — поповский племянник, который становился на ходули, драпировался простынями, а на голову надевал горшок с углями, в котором были проделаны отверстия в виде глаз и рта. Солдат будто бы схватил его снизу за ходули, отчего горшок упал, и из него посыпались угли. Шалун заплатил солдату за молчание…
Чиновник Попков представлялся необыкновенно сведущим
человеком: он был выгнан со службы неизвестно за что, но в знак
своего прежнего звания носил старый мундир с форменными пуговицами, а в ознаменование теперешних бедствий — ноги его были иной раз в лаптях.
Человек вообще меряет
свое положение сравнением. Всему этому кругу жилось недурно под мягким режимом матери, и до вечерам в нашей кухне, жарко натопленной и густо насыщенной запахом жирного борща и теплого хлеба, собиралась компания
людей, в общем довольных судьбой… Трещал сверчок, тускло горел сальный каганчик «на припiчку», жужжало веретено, лились любопытные рассказы, пока кто-нибудь, сытый и разомлевший, не подымался с лавки и не говорил...
А отец остался в
своем кресле. Под расстегнутым халатом засыпанная табаком рубашка слегка колебалась. Отец смеялся
своим обычным нутряным смехом несколько тучного
человека, а я смотрел на него восхищенными глазами, и чувство особенной радостной гордости трепетало в моем юном сердце…
Нельзя сказать, чтобы в этом пансионе господствовало последнее слово педагогической науки. Сам Рыхлинский был
человек уже пожилой, на костылях. У него была коротко остриженная квадратная голова, с мясистыми чертами широкого лица; плечи от постоянного упора на костыли были необыкновенно широки и приподняты, отчего весь он казался квадратным и грузным. Когда же, иной раз, сидя в кресле, он протягивал вперед
свои жилистые руки и, вытаращив глаза, вскрикивал сильным голосом...
Впоследствии она все время и держалась таким образом: она не примкнула к суетне экзальтированных патриоток и «девоток», но в костел ходила, как прежде, не считаясь с тем, попадет ли она на замечание, или нет. Отец нервничал и тревожился и за нее, и за
свое положение, но как истинно религиозный
человек признавал право чужой веры…
Он был года на полтора старше меня, но мне казалось почему-то, что он знает обо всех
людях — учителях, учениках,
своих родителях — что-то такое, чего я не знаю.
Придя как-то к брату, критик читал
свою статью и, произнося: «я же говорю: напротив», — сверкал глазами и энергически ударял кулаком по столу… От этого на некоторое время у меня составилось представление о «критиках», как о
людях, за что-то сердитых на авторов и говорящих им «все напротив».
Учитель немецкого языка, Кранц… Подвижной
человек, небольшого роста, с голым лицом, лишенным растительности, сухой, точно сказочный лемур, состоящий из одних костей и сухожилий. Казалось, этот
человек сознательно стремился сначала сделать
свой предмет совершенно бессмысленным, а затем все-таки добиться, чтобы ученики его одолели. Всю грамматику он ухитрился превратить в изучение окончаний.
Радомирецкий… Добродушный старик, плохо выбритый, с птичьим горбатым носом, вечно кричащий. Средними нотами
своего голоса он, кажется, никогда не пользовался, и все же его совсем не боялись. Преподавал он в высших классах год от году упраздняемую латынь, а в низших — русскую и славянскую грамматику. Казалось, что у этого
человека половина внимания утратилась, и он не замечал уже многого, происходящего на его глазах… Точно у него, как у щедринского прокурора, одно око было дреманое.
Было что-то ободряющее и торжественное в этом занятии полицейского двора
людьми в мундирах министерства просвещения, и даже колченогий Дидонус, суетливо вбегавший и выбегавший из полиции, казался в это время
своим, близким и хорошим. А когда другой надзиратель, большой рыжий Бутович,
человек очень добродушный, но всегда несколько «в подпитии», вышел к воротам и сказал...
— Антось, может быть, не простой
человек, — говорил нам со
своим простодушно — печальным и задумчивым видом Саня.
И, поглядывая в книгу, он излагал содержание следующего урока добросовестно, обстоятельно и сухо. Мы знали, что в совете он так же обстоятельно излагал
свое мнение. Оно было всегда снисходительно и непоколебимо. Мы его уважали, как
человека, и добросовестно готовили ему уроки, но история представлялась нам предметом изрядно скучным. Через некоторое время так же честно и справедливо он взвесил
свою педагогическую работу, — поставил себе неодобрительный балл и переменил род занятий.
Потом мысль моя перешла к книгам, и мне пришла в голову идея: что, если бы описать просто мальчика, вроде меня, жившего сначала в Житомире, потом переехавшего вот сюда, в Ровно; описать все, что он чувствовал, описать
людей, которые его окружали, и даже вот эту минуту, когда он стоит на пустой улице и меряет
свой теперешний духовный рост со
своим прошлым и настоящим.
Быть может, во веем городе я один стою вот здесь, вглядываясь в эти огни и тени, один думаю о них, один желал бы изобразить и эту природу, и этих
людей так, чтобы все было правда и чтобы каждый нашел здесь
свое место.
— Что делать!
Человек с сатирическим направлением ума, — сказал про него воинский начальник, и провинциальный город принял эту сентенцию как
своего рода патент, узаконивший поведение интересного учителя. Другим, конечно, спустить того, что спускалось Авдиеву, было бы невозможно.
Человеку с «сатирическим направлением ума» это как бы полагалось по штату…
Всегда за непосредственным образом некрасовского «народа» стоял интеллигентный
человек, с
своей совестью и
своими запросами… вернее — с моей совестью и моими запросами…
Можно было легко угадать, что Авдиеву будет трудно ужиться с этим неуклонным
человеком. А Авдиев вдобавок ни в чем не менял
своего поведения. По — прежнему читал нам в классах новейших писателей; по — прежнему мы собирались у него группами на дому; по — прежнему порой в городе рассказывали об его выходках…
— Несомненно, так как
человек, печатающий
свои статьи, есть писатель. Отсюда вывод: я тоже руководитель общественного мнения. Советую: почитай логику Милля, тогда не будешь делать глупых возражений.
Молодежь радостно встретила нового союзника. Артиллерист прибавил, что ядро, остановленное в
своем полете, развивает огромную теплоту. При остановке земли даже алмазы мгновенно обратились бы в пары… Мир с треском распылился бы в междупланетном пространстве… И все из-за слова одного
человека в незаметном уголке мира…
Я посмотрел на него с удивлением. Что нужно этому
человеку? Страха перед ним давно уже не было в моей душе. Я сознавал, что он вовсе не грозен и не зол, пожалуй даже по —
своему добродушен. Но за что же он накинулся?
Но наступает момент, когда это
свое чувство
человек сознательно наблюдает в себе как особое душевное явление.
Он не знал, что для меня «тот самый» значило противник Добролюбова. Я его себе представлял иначе. Этот казался умным и приятным. А то обстоятельство, что
человек, о котором (хотя и не особенно лестно) отозвался Добролюбов, теперь появился на нашем горизонте, — казалось мне чудом из того нового мира, куда я готовлюсь вступить. После купанья Андрусский у
своих дверей задержал мою руку и сказал...
— А вы, наоборот, понравились, — сообщила она лукаво, искоса глядя на меня
своими серыми глазами. — Лена говорит, что приятно видеть с нашем городке такого воспитанного молодого
человека… Еще бы. Ведь вы «из губернии».
А я отказываюсь от воображаемой
своей личности — изящного молодого
человека — и остаюсь…
Неточные совпадения
Ее привозят и в Собранье. // Там теснота, волненье, жар, // Музыки грохот, свеч блистанье, // Мельканье, вихорь быстрых пар, // Красавиц легкие уборы, //
Людьми пестреющие хоры, // Невест обширный полукруг, // Всё чувства поражает вдруг. // Здесь кажут франты записные //
Свое нахальство,
свой жилет // И невнимательный лорнет. // Сюда гусары отпускные // Спешат явиться, прогреметь, // Блеснуть, пленить и улететь.
Быть можно дельным
человеком // И думать о красе ногтей: // К чему бесплодно спорить с веком? // Обычай деспот меж
людей. // Второй Чадаев, мой Евгений, // Боясь ревнивых осуждений, // В
своей одежде был педант // И то, что мы назвали франт. // Он три часа по крайней мере // Пред зеркалами проводил // И из уборной выходил // Подобный ветреной Венере, // Когда, надев мужской наряд, // Богиня едет в маскарад.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в
своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не
человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
В самом деле, необыкновенно странны были
своею противуположностью те чувства, которые родились в сердцах троих беседовавших
людей.
Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы
людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже; в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце и душу разговор, читается светлая страница вдохновенного русского поэта, какими наградил Бог
свою Россию, и так возвышенно-пылко трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.