Неточные совпадения
Называется эта штука
по — польски довольно странно: «Korabl i Lodzia» (ковчег и ладья), но какой это имеет смысл,
сам отец объяснить нам не может; пожалуй, и никакого смысла не имеет…
Когда через несколько лет молодой граф, отличавшийся безумною храбростью в сражениях с горцами, был прощен и вернулся на родину, то шляхтич пригласил соседей, при них сдал, как простой управляющий,
самый точный отчет
по имениям и огромные суммы, накопленные за время управления.
В будни он с
самого утра в синем кафтане ходил
по двору, хлопоча
по хозяйству, как усердный управляющий.
Все это я узнал
по позднейшим рассказам, а
самого Коляновского помню вполне ясно только уже в последние дни его жизни. Однажды он почувствовал себя плохо, прибег к обычному средству, но оно не помогло. Тогда он сказал жене...
И когда я теперь вспоминаю эту характерную, не похожую на всех других людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру, то впечатление у меня такое, как будто это —
само историческое прошлое Польши, родины моей матери, своеобразное, крепкое,
по — своему красивое, уходит в какую-то таинственную дверь мира в то
самое время, когда я открываю для себя другую дверь, провожая его ясным и зорким детским, взглядом…
Но
по мере того как нога у нее заживала и
сама она, раскормленная и сытая, становилась благополучнее, ее благодарность исчезала. Прежде она шла на всякий мой зов, появляясь нивесть из каких углов и закоулков, теперь случалось, что она ускользала от меня, явно «прикидываясь», что не слышит.
И
по мере того как она приближалась, было видно, что это — женщина, и что глаза у нее закрыты, и что она все растет, растет выше лесу, до
самого неба.
Отец решил как-то, что мне и младшему брату пора исповедываться, и взял нас с собой в церковь. Мы отстояли вечерню. В церкви было почти пусто, и
по ней ходил тот осторожный, робкий, благоговейный шорох, который бывает среди немногих молящихся. Из темной кучки исповедников выделялась какая-нибудь фигура, становилась на колени, священник накрывал голову исповедующегося и
сам внимательно наклонялся… Начинался тихий, важный, проникновенный шопот.
Я опять ходил
по двору и молился, назначая новые места, в
самых затененных уголках: под тополем, у садовой калитки, около колодца… Я проходил во все эти углы без малейшего страха, хотя там было темно и пусто.
В этот
самый день или вообще в ближайшее время после происшествия мы с матерью и с теткой шли
по улице в праздничный день, и к нам подошел пан Уляницкий.
Иохим полюбил эту девушку, и она полюбила его, но когда моя мать
по просьбе Иохима пошла к Коляновской просить отдать ему Марью, то властная барыня очень рассердилась, чуть ли не заплакала
сама, так как и она и ее две дочери «очень любили Марью», взяли ее из деревни, осыпали всякими благодеяниями и теперь считали, что она неблагодарная…
Было это давно; с тех пор и
самого владельца провезли
по той же песчаной дороге; «фигура» обветрела, почернела, потрескалась, покрылась вся разноцветными лишаями и вообще приобрела вид почтенной дремлющей старости…
Нам очень нравилось это юмористическое объяснение, побеждавшее ужасное представление о воющем привидении, и мы впоследствии часто просили отца вновь рассказывать нам это происшествие. Рассказ кончался веселым смехом… Но это трезвое объяснение на кухне не произвело ни малейшего впечатления. Кухарка Будзиньская, а за ней и другие объяснили дело еще проще: солдат и
сам знался с нечистой силой; он
по — приятельски столковался с «марой», и нечистый ушел в другое место.
Отец
сам рассказал нам, смеясь, эту историю и прибавил, что верят этому только дураки, так как это просто старая сказка; но простой, темный народ верил, и кое — где уже полиция разгоняла толпы, собиравшиеся
по слухам, что к ним ведут «рогатого попа». На кухне у нас следили за поповским маршрутом: передавали совершенно точно, что поп побывал уже в Петербурге, в Москве, в Киеве, даже в Бердичеве и что теперь его ведут к нам…
Натянув их в одном месте, они перекатывали тележку и
сами переходили дальше к следующему промежутку, и к вечеру в воздухе параллельными линиями протянулись уже три или четыре проволоки, и столбы уносили их вдаль
по длинной перспективе шоссе.
В пансионе Окрашевской учились одни дети, и я чувствовал себя там ребенком. Меня привозили туда
по утрам, и
по окончании урока я сидел и ждал, пока за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые люди, умевшие уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть из них училась в
самом пансионе, другие ходили в гимназию. Таким образом я с гордостью сознавал, что впервые становлюсь членом некоторой корпорации.
К завтраку, когда все воспитанники уселись за пять или шесть столов, причем за средним сидел
сам Рыхлинский, а за другими — его жена, дочь и воспитатели, Рыхлинский спросил
по — французски...
В сентябре 1861 года город был поражен неожиданным событием. Утром на главной городской площади, у костела бернардинов, в пространстве, огражденном небольшим палисадником, публика, собравшаяся на базар, с удивлением увидела огромный черный крест с траурно — белой каймой
по углам, с гирляндой живых цветов и надписью: «В память поляков, замученных в Варшаве». Крест был высотою около пяти аршин и стоял у
самой полицейской будки.
Отец
по должности принимал участие в комиссиях, в которых этот красивый офицер, с приятным, ласковым звоном шпор, был одним из
самых свирепых членов. Другие чиновники, с местными связями, были мягче.
Наконец кто-то берет меня в плен, и меня сажают в тот
самый домик на Вельской улице, где,
по рассказам, сидела в заключении знаменитая девица Пустовойтова — Иоанна д’Арк «повстанья».
В пансионе Рыхлинского было много гимназистов, и потому мы все заранее знакомились с этой рукописной литературой. В одном из альбомов я встретил и сразу запомнил безыменное стихотворение, начинавшееся словами: «Выхожу задумчиво из класса». Это было знаменитое добролюбовское «Размышление гимназиста лютеранского вероисповедания и не Киевского округа».
По вопросу о том, «был ли Лютер гений или плут», бедняга говорил слишком вольно, и из «чувства законности» он
сам желает, чтобы его высекли.
Мы знали о грозном Киченке, о старых учителях, о надзирателе Журавском, о Мине, жена которого угощала гимназистов в перемену отличными пирожками
по полторы копейки, а
сам он тех же гимназистов угощал в карцере розгами.
Мы миновали православное кладбище, поднявшись на то
самое возвышение дороги, которое когда-то казалось мне чуть не краем света, и откуда мы с братом ожидали «рогатого попа». Потом и улица, и дом Коляновских исчезли за косогором…
По сторонам тянулись заборы, пустыри, лачуги, землянки, перед нами лежала белая лента шоссе, с звенящей телеграфной проволокой, а впереди, в дымке пыли и тумана, синела роща, та
самая, где я когда-то в первый раз слушал шум соснового бора…
Перед
самым мостом ямщик круто повернул лошадей, наша «карета» качнулась, заскрипела, остановилась, как будто в раздумьи, в покосившихся воротах и поплыла вниз
по двору, поросшему зеленой муравкой.
Самая же гроза не была виновата. Ей так полагалось
по законам природы. Бесправная и безответная среда только гнулась, как под налетом вихря.
Взойдя на кафедру, останавливался, как Лотоцкий, всегда в одной позе, держась рукой за клок волос,
по странной игре природы торчавший у
самого горла (борода и усы у него не росли).
Исполнялось это редко, и главная прелесть незаконного утреннего она состояла именно в сознании, что где-то, в тумане, пробираясь
по деревянным кладочкам и проваливаясь с калошами в грязь, крадется ищейка Дидонус и, быть может, в эту
самую минуту уже заглядывает с улицы в окно…
Нередко в
самый разгар купанья, когда мы беспечно ныряли в речушке, около «исправницкой купальни», над обрезом горы, из высокой ржи показывалась вдруг синяя фуражка, и ковыляющая фигурка Дидонуса быстро спускалась
по тропинке.
Мой сосед Кроль, тоже бросивший грамматику Перевлесского, долго и сосредоточенно жевал во рту бумажную жвачку. Наконец это ему надоело. Он вынул изо рта нажеванный комок, посмотрел на него с некоторым недоумением и,
по внезапному вдохновению, швырнул в противоположную стену. Комок влипает и расплющивается над
самой кафедрой большим серым пятном. Смех.
По преданию — «магазин» был единственным остатком богатой панской усадьбы, служившей центром для гарно — лужской шляхты. Капитан дорожил им, как эмблемой.
Самый крупный из «помещиков» Гарного Луга, хотя человек сравнительно новый, — он вместе с этой древней постройкой как бы наследовал первенствующее положение…
— А теперь… Га! Теперь — все покатилось кверху тормашками на белом свете. Недавно еще… лет тридцать назад, вот в этом
самом Гарном Луге была еще настоящая шляхта… Хлопов держали в страхе… Чуть что… А! сохрани боже! Били, секли, мордовали!.. Правду тебе скажу, — даже бывало жалко… потому что не
по — христиански… А теперь…
Это был жестокий удар всему панству. Пан Погорельский плакал, как бобр,
по выражению капитана, оплакивая порчу нравов, — periculum in mores nobilitatis harno-lusiensis. Только
сам Лохманович отнесся к неприятной случайности вполне философски. Дня через два, спокойный и величавый, как всегда, он явился к капитану.
Приехал становой с уездным врачом, и Антося потрошили.
По вскрытии оказалось, что Антось страшно избит и умер от перелома ребер… Говорили, что парубки, недовольные его успехами на вечерницах и его победами, застигли его ночью где-то под тыном и «били дрючками». Но ни
сам Антось и никто в деревне ни единым словом не обмолвился о предполагаемых виновниках.
Между тем словесность всегда
по какой-то традиции считалась в гимназии
самым интересным и
самым «умным» предметом.
Оказывается, на конюшне секут «шалунишку» буфетчика, человека с большими бакенбардами, недавно еще в долгополом сюртуке прислуживавшего за столом… Лицо у Мардария Аполлоновича доброе. «
Самое лютое негодование не устояло бы против его ясного и кроткого взора…» А на выезде из деревни рассказчик встречает и
самого «шалунишку»: он идет
по улице, лущит семечки и на вопрос, за что его наказали, отвечает просто...
Оказалось, что это был тот же
самый Балмашевский, но… возмутивший всех циркуляр он принялся применять не токмо за страх, но и за совесть: призывал детей, опрашивал, записывал «число комнат и прислуги». Дети уходили испуганные, со слезами и недобрыми предчувствиями, а за ними исполнительный директор стал призывать беднейших родителей и на точном основании циркуляра убеждал их, что воспитывать детей в гимназиях им трудно и нецелесообразно.
По городу ходила его выразительная фраза...
Этот маленький эпизод, который я передаю
по памяти, довольно верно рисует пределы
самой громкой «всемирной известности».
Изолированные факты отдельной жизни
сами по себе далеко не определяют и не уясняют душевного роста. То, что разлито кругом, что проникает одним общим тоном многоголосый хор жизни, невольно, незаметно просачивается в каждую душу и заливает ее, подхватывает, уносит своим потоком. Оглядываясь назад, можно отметить вехами только начало наводнения… Потом это уже сплошное, ровное течение, в котором давно исчезли первые отдельные ручьи.
Одна из них,
самая большая, пока я думал, передвинулась с одной стороны прорехи к другой, точно проплыла
по синему пруду.
Драгоманов, Драгоманов! Я вспомнил эту фамилию из сочинений Добролюбова. В полемику
по поводу пироговского инцидента вмешался студент Драгоманов, причем в своих статьях, направленных против Добролюбова, довольно бесцеремонно раскрыл его инициалы. Неужели этот господин с крутым лбом и таким умным взглядом — тот
самый «студент Драгоманов»?
Сны занимали в детстве и юности значительную часть моего настроения. Говорят, здоровый сон бывает без сновидений. Я, наоборот, в здоровом состоянии видел
самые яркие сны и хорошо их помнил. Они переплетались с действительными событиями, порой страшно усиливая впечатление последних, а иногда
сами по себе действовали на меня так интенсивно, как будто это была
сама действительность.
Уже во время
самого урока у нее болела голова, а когда мы провожали их
по обыкновению с урока домой, — она сказала, что чувствует себя очень плохо и что, должно быть, это что-нибудь серьезное.