Неточные совпадения
Я, кажется, чувствовал, что «
один в лесу» — это, в сущности, страшно, но, как заколдованный, не мог ни двинуться, ни произнести звука и
только слушал то тихий свист, то звон, то смутный говор и вздохи леса, сливавшиеся в протяжную, глубокую, нескончаемую и осмысленную гармонию, в которой улавливались одновременно и общий гул, и отдельные голоса живых гигантов, и колыхания, и тихие поскрипывания красных стволов…
Процесс был решен в пользу вдовы, причем все знали, что этим она обязана исключительно твердости отца… Сенат как-то неожиданно скоро утвердил решение, и скромная вдова стала сразу
одной из богатейших помещиц не
только в уезде, но, пожалуй, в губернии.
Мать была очень испугана, застав все эти подарки. Когда отец пришел из суда, то в нашей квартирке разразилась
одна из самых бурных вспышек, какие я
только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно.
«Лошади судьи» прославились по всему городу необычной худобой и жадностью, с которой они грызли коновязи и заборы, но отец замечал
только «поправку», пока
одна из них не издохла без всякой видимой причины.
В это время я ясно припоминаю себя в комнате больного. Я сидел на полу, около кресла, играл какой-то кистью и не уходил по целым часам. Не могу теперь отдать себе отчет, какая идея овладела в то время моим умом, помню
только, что на вопрос
одного из посетителей, заметивших меня около стула: «А ты, малый, что тут делаешь?» — я ответил очень серьезно...
При наших разбойничьих попытках проникнуть в его святилище он
только косил
один глаз, и на его застывшем лице проступало выражение тревожной тоски.
Уже глубокой ночью гроза как будто начала смиряться, раскаты уносились вдаль, и
только ровный ливень
один шумел по крышам…
Дешерт был помещик и нам приходился как-то отдаленно сродни. В нашей семье о нем ходили целые легенды, окружавшие это имя грозой и мраком. Говорили о страшных истязаниях, которым он подвергал крестьян. Детей у него было много, и они разделялись на любимых и нелюбимых. Последние жили в людской, и, если попадались ему на глаза, он швырял их как собачонок. Жена его, существо бесповоротно забитое, могла
только плакать тайком.
Одна дочь, красивая девушка с печальными глазами, сбежала из дому. Сын застрелился…
В пансионе Окрашевской учились
одни дети, и я чувствовал себя там ребенком. Меня привозили туда по утрам, и по окончании урока я сидел и ждал, пока за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не
только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые люди, умевшие уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть из них училась в самом пансионе, другие ходили в гимназию. Таким образом я с гордостью сознавал, что впервые становлюсь членом некоторой корпорации.
Оказалось, что это три сына Рыхлинских, студенты Киевского университета, приезжали прощаться и просить благословения перед отправлением в банду.
Один был на последнем курсе медицинского факультета, другой, кажется, на третьем. Самый младший — Стасик, лет восемнадцати,
только в прошлом году окончил гимназию. Это был общий любимец, румяный, веселый мальчик с блестящими черными глазами.
Однажды, вернувшись из заседания, отец рассказал матери, что
один из «подозрительных» пришел еще до начала заседания и, бросив на стол
только что полученное письмо, сказал с отчаянием...
Оказалось, что реформа, запретившая оставаться более двух лет в
одном классе, застигла его продолжительную гимназическую карьеру
только на второй ступени. Богатырь оказался моим товарищем, и я со страхом думал, что он сделает со мной в ближайшую перемену… Но он не показал и виду, что помнит о наших внегимназических отношениях. Вероятно, ему самому эти воспоминания доставляли мало удовольствия…
В житомирской гимназии мне пришлось пробыть
только два года, и потом завязавшиеся здесь школьные связи были оборваны.
Только одна из них оставила во мне более глубокое воспоминание, сложное и несколько грустное, но и до сих пор еще живое в моей душе.
После этого пан Крыжановский исчез, не являлся на службу, и об его существовании мы узнавали
только из ежедневных донесений отцовского лакея Захара. Сведения были малоутешительные. В
один день Крыжановский смешал на биллиарде шары у игравшей компании, после чего «вышел большой шум». На другой день он подрался с будочником. На третий — ворвался в компанию чиновников и нанес пощечину столоначальнику Венцелю.
Наконец в Ровно я застал уже
только рассказы об
одном учителе физики.
Один из лучших учителей, каких я
только знал, Авдиев (о котором я скажу дальше), в начале своего второго учебного года на первом уроке обратился к классу с шутливым предложением...
И — замечательное явление, которое, наверное, помнят мои товарищи: сотни полторы человек,
только что выйдя из церкви, зная, что этот вопрос им будет предложен
одному за другим, по большей части не могли вспомнить ни евангелия, ни апостола.
Все это вставало в воображении живое, реальное, и мы защищали своих родных от вечных мучений
только за
одно слово в символе, за сложение перстов…
Через несколько секунд дело объяснилось: зоркие глаза начальника края успели из-за фартука усмотреть, что ученики, стоявшие в палисаднике, не сняли шапок. Они, конечно, сейчас же исправили свою оплошность, и
только один, брат хозяйки, — малыш, кажется, из второго класса, — глядел, выпучив глаза и разинув рот, на странного генерала, неизвестно зачем трусившего грузным аллюром через улицу… Безак вбежал в палисадник, схватил гимназиста за ухо и передал подбежавшим полицейским...
Капитан был человек вспыльчивый, но очень добродушный и умевший брать многое в жизни со стороны юмора. Кроме того, это было, кажется, незадолго до освобождения крестьян. Чувствовалась потребность единения… Капитан не
только не начал дела, простив «маленькую случайность», но впоследствии ни
одно семейное событие в его доме, когда из трубы неслись разные вкусные запахи, не обходилось без присутствия живописной фигуры Лохмановича…
Поздно ночью, занесенные снегом, вернулись старшие. Капитан молча выслушал наш рассказ. Он был «вольтерианец» и скептик, но
только днем. По вечерам он молился, верил вообще в явление духов и с увлечением занимался спиритизмом…
Одна из дочерей, веселая и плутоватая, легко «засыпала» под его «пассами» и поражала старика замечательными откровениями. При сеансах с стучащим столом он вызывал мертвецов. Сомнительно, однако, решился ли бы он вызвать для беседы тень Антося…
Из «жены судьи»,
одного из первых людей в городишке, она превратилась в бедную вдову с кучей детей и без средств (пенсию удалось выхлопотать
только через год).
Вскоре Игнатович уехал в отпуск, из которого через две недели вернулся с молоденькой женой. Во втором дворе гимназии было одноэтажное здание,
одну половину которого занимала химическая лаборатория. Другая половина стояла пустая; в ней жил
только сторож, который называл себя «лабаторщиком» (от слова «лабатория»). Теперь эту половину отделали и отвели под квартиру учителя химии. Тут и водворилась молодая чета.
Кажется, это были «Письма Святогорца», из которых, впрочем, несмотря на тогдашнее мое религиозное настроение, я запомнил
только одно красивое описание бури и восхищение автора перед тем, как святитель Николай заушил на соборе еретика Ария.
Это я теперь раскрываю скобки, а тогда в душе уживались оба настроения,
только одно становилось все живее и громче.
Изолированные факты отдельной жизни сами по себе далеко не определяют и не уясняют душевного роста. То, что разлито кругом, что проникает
одним общим тоном многоголосый хор жизни, невольно, незаметно просачивается в каждую душу и заливает ее, подхватывает, уносит своим потоком. Оглядываясь назад, можно отметить вехами
только начало наводнения… Потом это уже сплошное, ровное течение, в котором давно исчезли первые отдельные ручьи.
Было темно,
только в
одном месте свет вливался через прореху в соломенной крыше.
В таком настроении
одной ночью или, вернее, перед утром, мне приснилось, будто я очутился в узком пустом переулке. Домов не было, а были
только высокие заборы. Над ними висели мутные облака, а внизу лежал белый снег, пушистый и холодный. На снегу виднелась фигурка девочки в шубке, крытой серым сукном и с белым кроличьим воротником. И казалось — плакала.
Лица ее я не видел, и
только на
одно мгновение мне мелькнула как будто часть смуглой щеки и тотчас же исчезла за мерно и густо двигавшейся толпой.
Теперь у них оказалось нечто вроде центра: она была в опасности, ее похищали, а я гнался, побеждал, освобождал, вообще проделывал нечто вроде того, что впоследствии проделывали
один за другим герои господина Сенкевича,
только, конечно, с меньшим знанием истории и с гораздо меньшим талантом.
Мне уже трудно было по — прежнему следить
только за действием по
одной ниточке, не оглядываясь по сторонам и не останавливаясь на второстепенных лицах.