Неточные совпадения
Я
был тогда совсем маленький мальчик, еще даже
не учившийся в пансионе, но простота, с которой отец предложил вопрос, и его глубокая вдумчивость заразили меня. И пока он ходил, я тоже сидел и проверял свои мысли… Из этого
ничего не вышло, но и впоследствии я старался
не раз уловить те бесформенные движения и смутные образы слов, которые проходят, как тени, на заднем фоне сознания,
не облекаясь окончательно в определенные формы.
Голова его,
ничем не покрытая,
была низко опущена и моталась при встрясках на мостовой, а на груди наклонно висела доска с надписью белыми буквами…
Чаще всего это
был высокий щеголеватый господин, в котором, в сущности,
не было ничего страшного, кроме того, что он крадется в темноте.
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что царь ходит весь в золоте,
ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти к нам в комнату, взять, что захочет, и никто ему
ничего не скажет. И этого мало: он может любого человека сделать генералом и любому человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
На кухне у нас, сколько могу припомнить,
ничего хорошего
не ждали, — может
быть, потому, что состав ее
был до известной степени аристократический.
Все это, по — видимому, нимало
не действовало на Дешерта. Это
была цельная крепостническая натура,
не признававшая
ничего, кроме себя и своей воли… Города он
не любил: здесь он чувствовал какие-то границы, которые вызывали в нем постоянное глухое кипение, готовое ежеминутно прорваться… И это-то
было особенно неприятно и даже страшно хозяевам.
Я лично
ничего подобного
не видел, может
быть, потому, что жил в городе…
Я начинал что-то путать. Острия ногтей все с большим нажимом входили в мою кожу, и последние проблески понимания исчезали…
Была только зеленая искорка в противных глазах и пять горячих точек на голове.
Ничего больше
не было…
Я долго
не спал, удивленный этой небывалой сценой… Я сознавал, что ссора
не имела личного характера. Они спорили, и мать плакала
не от личной обиды, а о том, что
было прежде и чего теперь нет: о своей отчизне, где
были короли в коронах, гетманы, красивая одежда, какая-то непонятная, но обаятельная «воля», о которой говорили Зборовские, школы, в которых учился Фома из Сандомира… Теперь
ничего этого нет. Отняли родичи отца. Они сильнее. Мать плачет, потому что это несправедливо… их обидели…
Обезьяничание
было до такой степени явно и дерзко, что я со страхом и удивлением взглянул на Потоцкого. Он
ничего не заметил и продолжал отчеканивать фамилию за фамилией. Среди тишины звучал его металлический голос, и падали короткие ответы: «
есть…
есть…
есть…» Только в глазах учеников искрилась усмешка.
Ни в нас, ни в предмете
не было ничего, что осветило бы жизнь в глухом городишке, среди стоячих прудов.
— Ну, это еще
ничего, — сказал он весело. И затем, вздохнув, прибавил: — Лет через десять
буду жарить слово в слово. Ах, господа, господа! Вы вот смеетесь над нами и
не понимаете, какая это в сущности трагедия. Сначала вcе так живо! Сам еще учишься, ищешь новой мысли, яркого выражения… А там год за годом, — застываешь, отливаешься в форму…
— Ха! В бога… — отозвался на это капитан. — Про бога я еще
ничего не говорю… Я только говорю, что в писании
есть много такого… Да вот,
не верите — спросите у него (капитан указал на отца, с легкой усмешкой слушавшего спор): правду я говорю про этого антипода?
— И все это
ничего не значит. У каждого верх над своей головой, а низ — в центре земли… А бог везде, — вверху, и внизу, и по сторонам. Значит, всюду и можно к нему обращаться. Слушай, Казимир.
Был ты этот раз у Яна?
Трудно сказать, что могло бы из этого выйти, если бы Перетяткевичи успели выработать и предложить какой-нибудь определенный план: идти толпой к генерал — губернатору, пустить камнями в окна исправницкого дома… Может
быть, и
ничего бы
не случилось, и мы разбрелись бы по домам, унося в молодых душах ядовитое сознание бессилия и ненависти. И только,
быть может, ночью забренчали бы стекла в генерал — губернаторской комнате, давая повод к репрессиям против крамольной гимназии…
— А! Прошу вас, мой благодатель, — говаривал с видом беспомощного отчаяния один из этих несчастных. — Ну как тут
быть, когда человек
не знает, какой статьей закона следует гнать из огорода гуся, а какой поросенка. А он загоняет себе чужих и
ничего не боится.
Одной темной осенней ночью на дворе капитана завыла собака, за ней другая. Проснулся кто-то из работников, но сначала
ничего особенного во дворе
не заметил… Потом за клуней что-то засветилось. Пока он будил других работников и капитана, та самая клуня, с которой началась ссора, уже
была вся в огне.
Вернувшись, ни Кароль, ни его спутник
ничего не сказали капитану о встрече, и он узнал о ней стороной. Он
был человек храбрый. Угрозы
не пугали его, но умолчание Кароля он затаил глубоко в душе как измену. В обычное время он с мужиками обращался лучше других, и мужики отчасти выделяли его из рядов ненавидимого и презираемого панства. Теперь он теснее сошелся с шляхтой и даже простил поджигателя Банькевича.
Эпизод этот залег в моей памяти каким-то странным противоречием, и порой, глядя, как капитан развивает перед Каролем какой-нибудь новый план, а тот слушает внимательно и спокойно, — я спрашивал себя: помнит ли Кароль, или забыл? И если помнит, то винит ли капитана? Или себя? Или никого
не винит, а просто носит в душе беспредметную горечь и злобу?
Ничего нельзя
было сказать, глядя на суховатое морщинистое лицо, с колючей искоркой в глазах и с тонкими губами, сжатыми, точно от ощущения уксуса и желчи…
— Молчать… Я говорю: тай — ные сборы, потому что вы о них
ничего не сказали мне, вашему директору… Я говорю: незаконные, потому… — он выпрямился на стуле и продолжал торжественно: — …что на — ло — ги устанавливаются только государственным советом… Знаете ли вы, что если бы я дал официальный ход этому делу, то вы
не только
были бы исключены из гимназии, но… и отданы под суд…
— Что? Досталось? Ну,
ничего! Никаких последствий из этого, разумеется,
не будет. Но вы, господа, действительно, принялись
не так. Зайдите сегодня ко мне с Ждановым…
Но это
было мгновение… Я встретился с его взглядом из-под епитрахили. В нем
не было ничего, кроме внимательной настороженности духовного «начальника»… Я отвечал формально на его вопросы, но мое волнение при этих кратких ответах его озадачивало. Он тщательно перебрал весь перечень грехов. Я отвечал по большей части отрицанием: «грехов» оказывалось очень мало, и он решил, что волнение мое объясняется душевным потрясением от благоговения к таинству…
Это столкновение сразу стало гимназическим событием. Матери я
ничего не говорил, чтобы
не огорчать ее, но чувствовал, что дело может стать серьезным. Вечером ко мне пришел один из товарищей, старший годами, с которым мы
были очень близки. Это
был превосходный малый, туговатый на ученье, но с большим житейским смыслом. Он сел на кровати и, печально помотав головой, сказал...
Я, конечно,
ничего ни с кем
не говорил, но отец с матерью что-то заметили и без меня. Они тихо говорили между собой о «пане Александре», и в тоне их
было слышно искреннее сожаление и озабоченность. Кажется, однако, что на этот раз Бродский успел справиться со своим недугом, и таким пьяным, как других письмоводителей, я его
не видел. Но все же при всей детской беспечности я чувствовал, что и моего нового друга сторожит какая-то тяжелая и опасная драма.
Я, разумеется,
не боялся. Наоборот, идя по широким темным улицам и пустырям, я желал какой-нибудь опасной встречи. Мне так приятно
было думать, что Люня еще
не спит и, лежа в своей комнате с закрытыми ставнями, думает обо мне с опасением и участием. А я
ничего не боюсь и иду один, с палкой в руке, мимо старых, обросших плющами стен знаменитого дубенского замка. И мне приходила в голову гордая мысль, что я, должно
быть, «влюблен».
Когда она подняла лицо и сказала приветливо: «Благодарю вас», — мне показалось, что это
не та барышня, которую я видел у Дембицкой:
ничего суховатого и надменного в ней
не было.
«…Ее отец сидел за столом в углублении кабинета и приводил в порядок бумаги… Пронзительный ветер завывал вокруг дома… Но
ничего не слыхал мистер Домби. Он сидел, погруженный в свою думу, и дума эта
была тяжелее, чем легкая поступь робкой девушки. Однако лицо его обратилось на нее, суровое, мрачное лицо, которому догорающая лампа сообщила какой-то дикий отпечаток. Угрюмый взгляд его принял вопросительное выражение.