Неточные совпадения
Он
не обедал в этот день и
не лег по обыкновению спать после обеда, а долго ходил по кабинету, постукивая на ходу своей палкой. Когда часа через два мать послала меня в кабинет
посмотреть,
не заснул ли он, и, если
не спит, позвать к чаю, — то я застал его перед кроватью на коленях. Он горячо молился на образ, и все несколько тучное тело его вздрагивало… Он горько плакал.
Мне стало страшно, и я инстинктивно
посмотрел на отца… Как хромой, он
не мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось в его лице. Оно было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали было больше, чем умиления, и еще было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего дня. Губы его шептали все одно слово...
Было похоже, как будто он
не может одолеть это первое слово, чтобы продолжать молитву. Заметив, что я
смотрю на него с невольным удивлением, он отвернулся с выражением легкой досады и, с трудом опустившись на колени, молился некоторое время, почти лежа на полу. Когда он опять поднялся, лицо его уже было, спокойно, губы ровно шептали слова, а влажные глаза светились и точно вглядывались во что-то в озаренном сумраке под куполом.
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она свою «дытыну»
не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но
не так… Вот
посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее в руках был
не ее сын, а сам Уляницкий.
— А вот увидишь, — сказал отец, уже спокойно вынимая табакерку. Дешерт еще немного
посмотрел на него остолбенелым взглядом, потом повернулся и пошел через комнату. Платье на его худощавом теле как будто обвисло. Он даже
не стукнул выходной дверью и как-то необычно тихо исчез…
Из казаков особенно выделяется в памяти кудрявый брюнет, урядник. Лицо его было изрыто оспой, но это
не мешало ему слыть настоящим красавцем. Для нас было истинным наслаждением
смотреть, как он почти волшебством, без приготовлений, взлетал на лошадь. По временам он напивался и тогда, сверкая глазами, кричал на весь двор...
Он
посмотрел на меня печальными глазами и,
не останавливаясь, сказал...
— Чего смеешься?..
Смотри, Ольшанский, — скоро суббота… Уроки, небось, опять
не вытвердил?
Все это было так завлекательно, так ясно и просто, как только и бывает в мечтах или во сне. И видел я это все так живо, что… совершенно
не заметил, как в классе стало необычайно тихо, как ученики с удивлением оборачиваются на меня; как на меня же
смотрит с кафедры старый учитель русского языка, лысый, как колено, Белоконский, уже третий раз окликающий меня по фамилии… Он заставил повторить что-то им сказанное, рассердился и выгнал меня из класса, приказав стать у классной двери снаружи.
Я вышел из накуренных комнат на балкон. Ночь была ясная и светлая. Я
смотрел на пруд, залитый лунным светом, и на старый дворец на острове. Потом сел в лодку и тихо отплыл от берега на середину пруда. Мне был виден наш дом, балкон, освещенные окна, за которыми играли в карты… Определенных мыслей
не помню.
Во всяком случае обе фигуры «неверующих» подействовали на мое воображение. Фигура капитана была занимательна и красочна, фигура будущего медика — суха и неприятна. Оба
не верят. Один потому, что
смотрел в трубу, другой потому, что режет лягушек и трупы… Обе причины казались мне недостаточными.
Вдруг из классной двери выбегает малыш, преследуемый товарищем. Он ныряет прямо в толпу, чуть
не сбивает с ног Самаревича, подымает голову и видит над собой высокую фигуру, сухое лицо и желчно — злые глаза. Несколько секунд он испуганно
смотрит на неожиданное явление, и вдруг с его губ срывается кличка Самаревича...
Отца мы застали живым. Когда мы здоровались с ним, он
не мог говорить и только
смотрел глазами, в которых виднелись страдание и нежность. Мне хотелось чем-нибудь выразить ему, как глубоко я люблю его за всю его жизнь и как чувствую его горе. Поэтому, когда все вышли, я подошел к его постели, взял его руку и прильнул к ней губами, глядя в его лицо. Губы его зашевелились, он что-то хотел сказать. Я наклонился к нему и услышал два слова...
Мое чтение того времени было просто развлечением и приучало
смотреть на беллетристику, как на занимательные описания того, чего в сущности
не бывает.
— Эх, Маша, Маша! И вы туда же!.. Да, во — первых, я вовсе
не пьяница; а во — вторых, знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит!.. Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот я для чего пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя, куда хочешь, несись, куда вздумается…»
Но меня уже ждал законоучитель. Он отпустил одного исповедника и
смотрел на кучку старших учеников, которые как-то сжимались под его взглядом. Никто
не выступал. Глаза его остановились на мне; я вышел из ряда…
Я
посмотрел на него с удивлением. Что нужно этому человеку? Страха перед ним давно уже
не было в моей душе. Я сознавал, что он вовсе
не грозен и
не зол, пожалуй даже по — своему добродушен. Но за что же он накинулся?
Директор
посмотрел на меня, как будто подыскивая предлог для вспышки, чтобы встряхнуть мою невосприимчивость к авторитету, но ничего
не придумал и пошел своей дорогой.
— А я хотела
посмотреть, нет ли в саду вашей сестры. Вы знаете, мы с нею познакомились, когда вас еще здесь
не было.
Я хотел ответить, по обыкновению, шуткой, но увидел, что она
не одна. За низким заборчиком виднелись головки еще двух девочек. Одна — ровесница Дембицкой, другая — поменьше. Последняя простодушно и с любопытством
смотрела на меня. Старшая, как мне показалось, гордо отвернула голову.
Наконец этот «вечер» кончился. Было далеко за полночь, когда мы с братом проводили барышень до их тележки. Вечер был темный, небо мутное, первый снег густо белел на земле и на крышах. Я, без шапки и калош, вышел, к нашим воротам и
смотрел вслед тележке, пока
не затих звон бубенцов.
Мальчик оставался все тем же медвежонком,
смотрел так же искоса
не то угрюмо,
не то насмешливо и, видимо, предоставлял мосье Одифре делать с собой что угодно, нимало
не намереваясь оказывать ему в этих облагораживающих усилиях какое бы то ни было содействие…
Сначала я тоже с искренним восхищением
смотрел на своего ловкого товарища, пока в какой-то фигуре Лена, с раскрасневшимися щеками и светящимся взглядом, подавая мне руки для какого-то кратковременного оборота,
не сказала...
— Ну, иди. Я знаю: ты читаешь на улицах, и евреи называют тебя уже мешигинер. Притом же тебе еще рано читать романы. Ну, да этот, если поймешь, можно. Только все-таки
смотри не ходи долго. Через полчаса быть здесь!
Смотри, я записываю время…