Возникал тяжелый вопрос: в священнике для нас уже не было святыни, и обратить вынужденную исповедь в простую формальность вроде ответа на уроке не казалось трудным. Но как же быть с причастием? К этому обряду мы относились хотя и не без сомнений, но с уважением, и нам было больно осквернить его ложью. Между тем
не подойти с другими — значило обратить внимание инспектора и надзирателей. Мы решили, однако, пойти на серьезный риск. Это была своеобразная дань недавней святыне…
Неточные совпадения
Через некоторое время он
не выдержал роли стороннего зрителя,
подошел к нашему фронту, взял «ружье» и стал показывать настоящие приемы, поражая нас отчетливостью и упругостью своих движений.
Вскоре выяснилось, что мой сон этого
не значил, и я стал замечать, что Кучальский начинает отстраняться от меня. Меня это очень огорчало, тем более что я
не чувствовал за собой никакой вины перед ним… Напротив, теперь со своей задумчивой печалью он привлекал меня еще более. Однажды во время перемены, когда он ходил один в стороне от товарищей, я
подошел к нему и сказал...
Я очень сконфузился и
не знал, что ответить, а Буткевич после урока
подошел ко мне, запустил руки в мои волосы, шутя откинул назад мою голову и сказал опять...
— Был болен, был болен… —
Не готовил! — загудел весь класс. Я несколько ободрился, почувствовав, что за мной стоит какая-то дружественная и солидарная сила.
Подойдя к кафедре, я остановился и потупился.
В карцер я, положим, попал скоро. Горячий француз, Бейвель, обыкновенно в течение урока оставлял по нескольку человек, но часто забывал записывать в журнал. Так же он оставил и меня. Когда после урока я вместе с Крыштановичем
подошел в коридоре к Журавскому, то оказалось, что я в списке
не числюсь.
Через минуту мы плескалась, плавали и барахтались в речушке так весело, как будто сейчас я
не предлагал своего вопроса, который Крыштанович оставил без ответа… Когда мы опять
подходили к городу, то огоньки предместья светились навстречу в неопределенной синей мгле…
Я долго бродил среди памятников, как вдруг в одном месте, густо заросшем травой и кустарником, мне бросилось в глаза странное синее пятно.
Подойдя ближе, я увидел маленького человечка в синем мундире с медными пуговицами. Лежа на могильном камне, он что-то тщательно скоблил на нем ножиком и был так углублен в это занятие, что
не заметил моего прихода. Однако, когда я сообразил, что мне лучше ретироваться, — он быстро поднялся, отряхнул запачканный мундир и увидел меня.
Иной раз, когда
не было капитана, добродушные кузины позволяли ему
подходить к инструменту и наигрывали нравившиеся ему мотивы.
Отца мы застали живым. Когда мы здоровались с ним, он
не мог говорить и только смотрел глазами, в которых виднелись страдание и нежность. Мне хотелось чем-нибудь выразить ему, как глубоко я люблю его за всю его жизнь и как чувствую его горе. Поэтому, когда все вышли, я
подошел к его постели, взял его руку и прильнул к ней губами, глядя в его лицо. Губы его зашевелились, он что-то хотел сказать. Я наклонился к нему и услышал два слова...
Ha следующий день, когда все
подходили к причастию под внимательными взглядами инспектора и надзирателей, мы с Сучковым замешались в толпу, обошли причащавшихся
не без опасности быть замеченными и вышли из церкви.
Под конец вечера послышалось на дворе побрякивание бубенцов. Это за Линдгорстами приехали лошади. Младшая стала просить у матери, чтобы еще остаться. Та
не соглашалась, но когда
подошла Лена и, протянув руки на плечо матери, сказала, ласкаясь: «Мамочка… Так хорошо!» — та сразу уступила и уехала с мальчиком, обещая прислать лошадь через полчаса.
Дверь в кабинет отворена…
не более, чем на ширину волоса, но все же отворена… а всегда он запирался. Дочь с замирающим сердцем
подходит к щели. В глубине мерцает лампа, бросающая тусклый свет на окружающие предметы. Девочка стоит у двери. Войти или
не войти? Она тихонько отходит. Но луч света, падающий тонкой нитью на мраморный пол, светил для нее лучом небесной надежды. Она вернулась, почти
не зная, что делает, ухватилась руками за половинки приотворенной двери и… вошла.
Я решительно не могу объяснить себе жестокости своего поступка. Как я
не подошел к нему, не защитил и не утешил его? Куда девалось чувство сострадания, заставлявшее меня, бывало, плакать навзрыд при виде выброшенного из гнезда галчонка или щенка, которого несут, чтобы кинуть за забор, или курицы, которую несет поваренок для супа?
Неточные совпадения
Минуты две они молчали, // Но к ней Онегин
подошел // И молвил: «Вы ко мне писали, //
Не отпирайтесь. Я прочел // Души доверчивой признанья, // Любви невинной излиянья; // Мне ваша искренность мила; // Она в волненье привела // Давно умолкнувшие чувства; // Но вас хвалить я
не хочу; // Я за нее вам отплачу // Признаньем также без искусства; // Примите исповедь мою: // Себя на суд вам отдаю.
«Так ты женат!
не знал я ране! // Давно ли?» — «Около двух лет». — // «На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!» // «Ты ей знаком?» — «Я им сосед». — // «О, так пойдем же». Князь
подходит // К своей жене и ей подводит // Родню и друга своего. // Княгиня смотрит на него… // И что ей душу ни смутило, // Как сильно ни была она // Удивлена, поражена, // Но ей ничто
не изменило: // В ней сохранился тот же тон, // Был так же тих ее поклон.
Однообразный и безумный, // Как вихорь жизни молодой, // Кружится вальса вихорь шумный; // Чета мелькает за четой. // К минуте мщенья приближаясь, // Онегин, втайне усмехаясь, //
Подходит к Ольге. Быстро с ней // Вертится около гостей, // Потом на стул ее сажает, // Заводит речь о том, о сем; // Спустя минуты две потом // Вновь с нею вальс он продолжает; // Все в изумленье. Ленский сам //
Не верит собственным глазам.
Он был
не глуп; и мой Евгений, //
Не уважая сердца в нем, // Любил и дух его суждений, // И здравый толк о том, о сем. // Он с удовольствием, бывало, // Видался с ним, и так нимало // Поутру
не был удивлен, // Когда его увидел он. // Тот после первого привета, // Прервав начатый разговор, // Онегину, осклабя взор, // Вручил записку от поэта. // К окну Онегин
подошел // И про себя ее прочел.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни,
не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему в родню.