Недели через две или три в глухой городишко пришел ответ от «самого» Некрасова. Правда, ответ
не особенно утешительный: Некрасов нашел, что стихи у брата гладки, приличны, литературны; вероятно, от времени до времени их будут печатать, но… это все-таки только версификация, а не поэзия. Автору следует учиться, много читать и потом, быть может, попытаться использовать свои литературные способности в других отраслях литературы.
Но еще большее почтение питал он к киевскому студенту Брониславу Янковскому. Отец его недавно поселился в Гарном Луге, арендуя соседние земли. Это был человек старого закала, отличный хозяин, очень авторитетный в семье. Студент с ним
не особенно ладил и больше тяготел к семье капитана. Каждый день чуть не с утра, в очках, с книгой и зонтиком подмышкой, он приходил к нам и оставался до вечера, серьезный, сосредоточенный, молчаливый. Оживлялся он только во время споров.
Неточные совпадения
Особенно из этой коллекции консисторских чиновников запомнился мне секретарь, человек низенького роста, в долгополом мундире, фалды которого чуть
не волочились по полу, с нечистым лицом, производившим впечатление красной пропускной бумаги с чернильными кляксами.
— Нет,
не говори… Так он стучался…
особенно. И потом летел и стонал. А я глядел, и сердце у меня рвалось за ним…
Страшен был
не он, с его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то другого мира, с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству,
особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме — дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
Все это, по — видимому, нимало
не действовало на Дешерта. Это была цельная крепостническая натура,
не признававшая ничего, кроме себя и своей воли… Города он
не любил: здесь он чувствовал какие-то границы, которые вызывали в нем постоянное глухое кипение, готовое ежеминутно прорваться… И это-то было
особенно неприятно и даже страшно хозяевам.
Дело это сразу пошло
не настоящей дорогой. Мне казалось, что этот рослый человек питает неодолимое презрение к очень маленьким мальчикам, а я и еще один товарищ, Сурин, были самые малые ростом во всем пансионе. И оба
не могли почему-то воспринять от Пашковского ни одного «правила» и
особенно ни одной «поверки»…
Особенно ярко запомнились мне два — три отдельных эпизода. Высокий, мрачный злодей, орудие Урсулы, чуть
не убивает прекрасного молодого человека, но старик, похожий на Коляновского (или другой, точно
не помню), ударом кулака вышибает из рук его саблю… Сабля, сверкая и звеня, падает на пол. Я тяжело перевожу дыхание, а мать наклоняется ко мне и говорит...
Из казаков
особенно выделяется в памяти кудрявый брюнет, урядник. Лицо его было изрыто оспой, но это
не мешало ему слыть настоящим красавцем. Для нас было истинным наслаждением смотреть, как он почти волшебством, без приготовлений, взлетал на лошадь. По временам он напивался и тогда, сверкая глазами, кричал на весь двор...
После описанной выше порки, которая, впрочем, больше до конца года
не повторялась, я относился к нему как-то
особенно: жалел, удивлялся, готов был для него что-то сделать…
Для этого он наскоро сладил ученический хор под руководством двух учеников из поповичей и сам служил для нас после общей службы. Нам это нравилось. Церковь была в нашем нераздельном владении, в ней было как-то
особенно уютно, хорошо и тихо. Ни надзирателей, ни надзора
не было.
Всех охватила какая-то резвость,
особенно во время спевок, на которых
не бывало и священника.
«Темного» карцера
не было, никто нас туда
не отводил, и мы проводили время просто где-нибудь в пустом классе. Это было очень удобно,
особенно для невыучивших урока, но пользовались этим редко: так жутко было ощущение этой минуты… Того же результата, впрочем, можно было добиться иначе: стоило раскрыть ножик и начать чистить ногти. Самаревич принимался, как тощий ветряк на порывистом ветре, махать руками, называл ученика негодяем и высылал из класса.
Удар ябеднику был нанесен на глазах у всего Гарного Луга… Все понимали, что дело завязалось
не на шутку: Банькевич отправился на «отпуст» к чудотворной иконе, что делал всегда в
особенно серьезных случаях.
На этих произведениях Банькевича я впервые знакомился с особенностями ябеднического стиля, но, конечно, мое изложение дает лишь отдаленное понятие об его красотах.
Особенно поражало обилие патетических мест. Старый ябедник, очевидно,
не мог серьезно рассчитывать на судейскую чувствительность; это была бескорыстная дань эстетике, своего рода полет чистого творчества.
Особенно любил он Некрасова, и впоследствии я уже никогда
не слыхал такого чтения.
— У нас требуют присылки четвертных сочинений для просмотра в округ, — сказал он с особенной значительностью. — По ним будут судить
не только о вашем изложении, но и об образе ваших мыслей. Я хочу вам напомнить, что наша программа кончается Пушкиным. Все, что я вам читал из Лермонтова, Тургенева,
особенно Некрасова,
не говоря о Шевченке, в программу
не входит.
К нам приехал новый директор, Долгоногов, о котором я уже говорил выше. Все, начиная с огромного инспектора и кончая Дитяткевичем, сразу почувствовали над собой авторитетную руку. Долгоногова боялись, уважали,
особенно после случая с Безаком, но…
не знали. Он был от нас как-то далек по своему положению.
Бродский был человек взрослый, солидный, но в его устах это двустишие казалось мне как-то
особенно выразительным. Однажды он куда-то ушел и вернулся довольно поздно. Мне показалось при этом, что у него лицо
не совсем обыкновенное, слегка одутловатое, как у Корниловича, а нос красноватый. Он порывисто обнял меня и сказал...
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Что тут пишет он мне в записке? (Читает.)«Спешу тебя уведомить, душенька, что состояние мое было весьма печальное, но, уповая на милосердие божие, за два соленые огурца
особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек…» (Останавливается.)Я ничего
не понимаю: к чему же тут соленые огурцы и икра?
А вы — стоять на крыльце, и ни с места! И никого
не впускать в дом стороннего,
особенно купцов! Если хоть одного из них впустите, то… Только увидите, что идет кто-нибудь с просьбою, а хоть и
не с просьбою, да похож на такого человека, что хочет подать на меня просьбу, взашей так прямо и толкайте! так его! хорошенько! (Показывает ногою.)Слышите? Чш… чш… (Уходит на цыпочках вслед за квартальными.)
Городничий. Мотает или
не мотает, а я вас, господа, предуведомил. Смотрите, по своей части я кое-какие распоряженья сделал, советую и вам.
Особенно вам, Артемий Филиппович! Без сомнения, проезжающий чиновник захочет прежде всего осмотреть подведомственные вам богоугодные заведения — и потому вы сделайте так, чтобы все было прилично: колпаки были бы чистые, и больные
не походили бы на кузнецов, как обыкновенно они ходят по-домашнему.
Его послушать надо бы, // Однако вахлаки // Так обозлились,
не дали // Игнатью слова вымолвить, //
Особенно Клим Яковлев // Куражился: «Дурак же ты!..» // — А ты бы прежде выслушал… — // «Дурак же ты…» // — И все-то вы, // Я вижу, дураки!
С большущей сивой гривою, // Чай, двадцать лет
не стриженной, // С большущей бородой, // Дед на медведя смахивал, //
Особенно как из лесу, // Согнувшись, выходил.