Неточные совпадения
Кинув еще быстрый взгляд кругом и прикрывая что-то
полой халата, он шмыгал за угол, направляясь
на задний двор, откуда вскоре возвращался тем же порядком.
Последний сидел в своей комнате, не показываясь
на крики сердитой бабы, а
на следующее утро опять появился
на подоконнике с таинственным предметом под
полой. Нам он объяснил во время одевания, что Петрик — скверный, скверный, скверный мальчишка. И мать у него подлая баба… И что она дура, а он, Уляницкий, «достанет себе другого мальчика, еще лучше». Он сердился, повторял слова, и его козлиная бородка вздрагивала очень выразительно.
В одно утро пан Уляницкий опять появился
на подоконнике с таинственным предметом под
полой халата, а затем, подойдя к нашему крыльцу и как-то особенно всматриваясь в наши лица, он стал уверять, что в сущности он очень, очень любит и нас, и своего милого Мамерика, которому даже хочет сшить новую синюю куртку с медными пуговицами, и просит, чтобы мы обрадовали его этим известием, если где-нибудь случайно встретим.
Потом стали толковать о каких-то «золотых грамотах», которые появлялись нивесть откуда
на дорогах, в
полях,
на заборах, будто «от самого царя», и которым верили мужики, а паны не верили, мужики осмеливались, а паны боялись… Затем грянула поразительная история о «рогатом попе»…
История эта состояла в следующем: мужик пахал
поле и выпахал железный казанок (котел) с червонцами. Он тихонько принес деньги домой и зарыл в саду, не говоря никому ни слова. Но потом не утерпел и доверил тайну своей бабе, взяв с нее клятву, что она никому не расскажет. Баба, конечно, забожилась всеми внутренностями, но вынести тяжесть неразделенной тайны была не в силах. Поэтому она отправилась к попу и, когда тот разрешил ее от клятвы, выболтала все
на духу.
Он остановился, как будто злоба мешала ему говорить. В комнате стало жутко и тихо. Потом он повернулся к дверям, но в это время от кресла отца раздался сухой стук палки о крашеный
пол. Дешерт оглянулся; я тоже невольно посмотрел
на отца. Лицо его было как будто спокойно, но я знал этот блеск его больших выразительных глаз. Он сделал было усилие, чтобы подняться, потом опустился в кресло и, глядя прямо в лицо Дешерту, сказал по — польски, видимо сдерживая порыв вспыльчивости...
Он очень низко кланялся отцу, прикасаясь рукой к
полу, и жаловался
на что-то, причем длинная седая борода тряслась, а по старческому лицу бежали крупные слезы.
Забегали квартальные, поднялась чистка улиц;
на столбах водворяли давно побитые фонари, в суде мыли
полы, подшивали и заканчивали наспех дела.
На каком-то огромном
полу лежала бесконечная географическая карта с раскрашенными площадками, с извилистыми чертами рек, с черными кружками городов.
Если ученик ошибался, Кранц тотчас же принимался передразнивать его, долго кривляясь и коверкая слова
на все лады. Предлоги он спрашивал жестами: ткнет пальцем вниз и вытянет губы хоботом, — надо отвечать: unten; подымет палец кверху и сделает гримасу, как будто его глаза с желтыми белками следят за
полетом птицы, — oben. Быстро подбежит к стене и шлепнет по ней ладонью, — an…
—
На а не — беè—сех, — передразнил он неприятно дребезжащим голосом… —
На небèсех… Вот как тебя научили! Матка
полèчка? А?
На этих произведениях Банькевича я впервые знакомился с особенностями ябеднического стиля, но, конечно, мое изложение дает лишь отдаленное понятие об его красотах. Особенно поражало обилие патетических мест. Старый ябедник, очевидно, не мог серьезно рассчитывать
на судейскую чувствительность; это была бескорыстная дань эстетике, своего рода
полет чистого творчества.
«Слыхано и видано, — прибавлял капитан язвительно, — что сироты ходят с торбами, вымаливая куски хлеба у доброхотных дателей, но чтобы сироты приезжали
на чужое
поле не с убогою горбиною, а с подводами, конно и людно, тому непохвальный пример являет собою лишь оный Антон Фортунатов Банькевич, что в благоустроенном государстве терпимо быть не может».
Растущая душа стремилась пристроить куда-то избыток силы, не уходящей
на «арифметики и грамматики», и вслед за жгучими историческими фантазиями в нее порой опять врывался религиозный экстаз. Он был такой же беспочвенный и еще более мучительный. В глубине души еще не сознанные начинали роиться сомнения, а навстречу им поднималась жажда религиозного подвига,
полетов души ввысь, молитвенных экстазов.
Мы вернулись в Ровно; в гимназии давно шли уроки, но гимназическая жизнь отступила для меня
на второй план.
На первом было два мотива. Я был влюблен и отстаивал свою веру. Ложась спать, в те промежуточные часы перед сном, которые прежде я отдавал буйному
полету фантазии в страны рыцарей и казачества, теперь я вспоминал милые черты или продолжал гарнолужские споры, подыскивая аргументы в пользу бессмертия души. Иисус Навит и формальная сторона религии незаметно теряли для меня прежнее значение…
«Мы сидели тогда по углам, понурив унылые головы, со скверным выражением
на озлобленных лицах…» «Развив наши мозги
на деньги народа, вскормленные хлебом, забранным с его
поля, — станем ли мы в ряды его гонителей?..» В прокламации развивалась мысль, что интересы учащейся молодежи и народа одни.
Его поддержали, но и затем, идя
на крыльцо, он путался в длинных
полах лапсердака своими жидкими слабыми ногами.
Дверь в кабинет отворена… не более, чем
на ширину волоса, но все же отворена… а всегда он запирался. Дочь с замирающим сердцем подходит к щели. В глубине мерцает лампа, бросающая тусклый свет
на окружающие предметы. Девочка стоит у двери. Войти или не войти? Она тихонько отходит. Но луч света, падающий тонкой нитью
на мраморный
пол, светил для нее лучом небесной надежды. Она вернулась, почти не зная, что делает, ухватилась руками за половинки приотворенной двери и… вошла.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Как, вы
на коленях? Ах, встаньте, встаньте! здесь
пол совсем нечист.
На всей базарной площади // У каждого крестьянина, // Как ветром,
полу левую // Заворотило вдруг!
— Филипп
на Благовещенье // Ушел, а
на Казанскую // Я сына родила. // Как писаный был Демушка! // Краса взята у солнышка, // У снегу белизна, // У маку губы алые, // Бровь черная у соболя, // У соболя сибирского, // У сокола глаза! // Весь гнев с души красавец мой // Согнал улыбкой ангельской, // Как солнышко весеннее // Сгоняет снег с
полей… // Не стала я тревожиться, // Что ни велят — работаю, // Как ни бранят — молчу.
Поля совсем затоплены, // Навоз возить — дороги нет, // А время уж не раннее — // Подходит месяц май!» // Нелюбо и
на старые, // Больней того
на новые // Деревни им глядеть.
Пошли порядки старые! // Последышу-то нашему, // Как
на беду, приказаны // Прогулки. Что ни день, // Через деревню катится // Рессорная колясочка: // Вставай! картуз долой! // Бог весть с чего накинется, // Бранит, корит; с угрозою // Подступит — ты молчи! // Увидит в
поле пахаря // И за его же полосу // Облает: и лентяи-то, // И лежебоки мы! // А полоса сработана, // Как никогда
на барина // Не работал мужик, // Да невдомек Последышу, // Что уж давно не барская, // А наша полоса!