Неточные совпадения
Из этой неопределенной толпы память выделяет присутствие матери, между тем как отец, хромой, опираясь
на палку, подымается по лестнице каменного дома во
дворе напротив, и мне кажется, что он идет в огонь.
Затем он выходил из печи распаренный, пил липовый цвет и
на следующее утро опять хлопотал по
двору и в конюшне.
Жена призвала докторов.
На нашем
дворе стали появляться то доктор — гомеопат Червинский с своей змеей, то необыкновенно толстый Войцеховский… Старый «коморник» глядел очень сомнительно
на все эти хлопоты и уверенно твердил, что скоро умрет.
На следующий день наш
двор наполнился множеством людей, принесли хоругви, и огромный катафалк не мог въехать с переулка.
Жизнь нашего
двора шла тихо, раз заведенным порядком. Мой старший брат был
на два с половиной года старше меня, с младшим мы были погодки. От этого у нас с младшим братом установилась, естественно, большая близость. Вставали мы очень рано, когда оба дома еще крепко спали. Только в конюшне конюхи чистили лошадей и выводили их к колодцу. Иногда нам давали вести их в поводу, и это доверие очень подымало нас в собственном мнении.
В этот промежуток дня наш
двор замирал. Конюхи от нечего делать ложились спать, а мы с братом слонялись по
двору и саду, смотрели с заборов в переулок или
на длинную перспективу шоссе, узнавали и делились новостями… А солнце, подымаясь все выше, раскаляло камни мощеного
двора и заливало всю нашу усадьбу совершенно обломовским томлением и скукой…
Иногда, в жаркий полдень, я разыскивал эту кошку, брал ее с собой
на задний
двор, где у нас лежали кузова старых саней, и, улегшись в одном из этих кузовов, принимался ласкать ее.
Дальнейшие наши отношения были мирные, хотя и довольно холодные, но я до сих пор помню эту странную вспышку искусственной жалости под влиянием томительного безделья
на раскаленном и до скуки знакомом
дворе…
Наконец, чувствуя, что душа настроилась, я остановился в углу
двора и посмотрел
на небо.
И когда я опять произнес «Отче наш», то молитвенное настроение затопило душу приливом какого-то особенного чувства: передо мною как будто раскрылась трепетная жизнь этой огненной бесконечности, и вся она с бездонной синевой в бесчисленными огнями, с какой-то сознательной лаской смотрела с высоты
на глупого мальчика, стоявшего с поднятыми глазами в затененном углу
двора и просившего себе крыльев… В живом выражении трепетно мерцающего свода мне чудилось безмолвное обещание, ободрение, ласка…
Тогда я подумал, что глядеть не надо: таинственное явление совершится проще, — крылья будут лежать
на том месте, где я молился. Поэтому я решил ходить по
двору и опять прочитать десять «Отче наш» и десять «Богородиц». Так как главное было сделано, то молитвы я теперь опять читал механически, отсчитывая одну за другой и загибая пальцы. При этом я сбился в счете и прибавил
на всякий случай еще по две молитвы… Но крыльев
на условленном месте не было…
Кинув еще быстрый взгляд кругом и прикрывая что-то полой халата, он шмыгал за угол, направляясь
на задний
двор, откуда вскоре возвращался тем же порядком.
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого
на весь
двор и кричала, что она свою «дытыну» не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
Нравы
на нашем
дворе были довольно патриархальные, и всем казалось естественным, что хозяйка — домовладелица вызывает жильца для объяснений, а может быть, и для внушения.
Одно время служил у отца кучер Иохим, человек небольшого роста, с смуглым лицом и очень светлыми усами и бородкой. У него были глубокие и добрые синие глаза, и он прекрасно играл
на дудке. Он был какой-то удачливый, и все во
дворе его любили, а мы, дети, так и липли к нему, особенно в сумерки, когда он садился в конюшне
на свою незатейливую постель и брал свою дудку.
Осенью пришли во
двор молодые с «музыками», а
на посыпанной песком площадке
двора Иохим со «свахами и дружинами» отплясывал такого казачка, какого я уже никогда не видывал впоследствии.
Весь наш
двор и кухня были, конечно, полны рассказами об этом замечательном событии. Свидетелем и очевидцем его был один только будочник, живший у самой «фигуры». Он видел, как с неба слетела огненная змея и села прямо
на «фигуру», которая вспыхнула вся до последней дощечки. Потом раздался страшный треск, змея перепорхнула
на старый пень, а «фигура» медленно склонилась в зелень кустов…
Раз кто-то крикнул во
дворе: «Ведут!..» Поднялась кутерьма, прислуга выбегала из кухни, бежали горничные, конюха, бежали соседи из переулка, а
на перекрестке гремели барабаны и слышался гул. Мы с братом тоже побежали… Но оказалось, что это везли для казни
на высокой телеге арестанта…
В одно раннее утро
на нашем
дворе оказалась большая толпа мужиков в свитках и бараньих шапках.
С еще большей торжественностью принесли
на «дожинки» последний сноп, и тогда во
дворе стояли столы с угощением, и парубки с дивчатами плясали до поздней ночи перед крыльцом,
на котором сидела вся барская семья, радостная, благожелательная, добрая.
Несколько дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни
на минуту не мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили
на цыпочках, мать высылала нас во
двор…
И вот в этот тихий вечер мне вдруг почуялось, что где-то высоко, в ночном сумраке, над нашим
двором, над городом и дальше, над деревнями и над всем доступным воображению миром нависла невидимо какая-то огромная ноша и глухо гремит, и вздрагивает, и поворачивается, грозя обрушиться… Кто-то сильный держит ее и управляет ею и хочет поставить
на место. Удастся ли? Сдержит ли? Подымет ли, поставит?.. Или неведомое «щось буде» с громом обрушится
на весь этот известный мне мир?..
— Постой, — перебила мать, — теперь послушай меня. Вот около тебя новое платье (около меня действительно лежало новое платье, которое я с вечера бережно разложил
на стуле). Если придет кто-нибудь чужой со
двора и захватит… Ты захочешь отнять?..
Из казаков особенно выделяется в памяти кудрявый брюнет, урядник. Лицо его было изрыто оспой, но это не мешало ему слыть настоящим красавцем. Для нас было истинным наслаждением смотреть, как он почти волшебством, без приготовлений, взлетал
на лошадь. По временам он напивался и тогда, сверкая глазами, кричал
на весь
двор...
Он, совершенно пьяный, вырвался из рук товарищей, вскочил
на свою нерасседланную лошадь и умчался со
двора.
Кругом заезжие
дворы с широкими воротами, откуда
на нас устремились несколько факторов — мишуресов…
На этом
дворе было в беспорядке разбросано несколько здании.
На третьем, стоявшем в глубине
двора, никакой надписи не было.
Были каникулы. Гимназия еще стояла пустая, гимназисты не начинали съезжаться. У отца знакомых было немного, и потому наши знакомства
на первое время ограничивались соседями — чиновниками помещавшегося тут же во
дворе уездного суда…
Несколько человек, особенно предприимчивых, пробрались к окну каталажки через забор соседнего
двора и видели, что Савицкий лежит
на лавке.
— Да… Капитан… Знаю… Он купил двадцать душ у такого-то… Homo novus… Прежних уже нет. Все пошло прахом. Потому что, видишь ли… было, например, два пана: пан Банькевич, Иосиф, и пан Лохманович, Якуб. У пана Банькевича было три сына и у пана Лохмановича, знаешь, тоже три сына. Это уже выходит шесть. А еще дочери… За одной Иосиф Банькевич дал пятнадцать
дворов на вывод, до Подоля… А у тех опять пошли дети… У Банькевича: Стах, Франек, Фортунат, Юзеф…
Себя автор называл не иначе, как «сиротой — дворянином», противника — «именующимся капитаном» (мой дядя был штабс — капитаном в отставке), имение его называлось почему-то «незаконно приобретенным», а рабочие — «безбожными»… «И как будучи те возы
на дороге, пролегающей мимо незаконно приобретенного им, самозванцем Курцевичем,
двора, то оный самозванный капитан со своей безбожною и законопротивною бандою, выскочив из засады с великим шумом, криком и тумультом, яко настоящий тать, разбойник и публичный грабитель, похватав за оброти собственных его сироты — дворянина Банькевича лошадей, а волов за ярма, — сопроводили оных в его, Курцевича, клуню и с великим поспехом покидали в скирды.
Около двенадцати часов мы останавливались кормить в еврейском заезжем
дворе, проехав только половину дороги, около тридцати верст. После этого мы оставляли шоссе и сворачивали
на проселки.
Была еще во
дворе капитана характерная фигура, работник Карл, или, как его называли
на польский лад, — Кароль.
Порой в большую перемену во втором
дворе устраивались игры в мяч, и ученики, подталкивая друг друга локтями, указывали
на смуглое личико, мелькавшее в окнах.
Некоторые из старших были даже почтительно влюблены, и из ученической квартиры, заглядывавшей вторым этажом из-за ограды в гимназический
двор, порой глядели
на лабораторию в бинокли.
В комнате водворилось неловкое, тягостное молчание. Жена капитана смотрела
на него испуганным взглядом. Дочери сидели, потупясь и ожидая грозы. Капитан тоже встал, хлопнул дверью, и через минуту со
двора донесся его звонкий голос: он неистово ругал первого попавшего
на глаза работника.
В одном месте сплошной забор сменился палисадником, за которым виднелся широкий
двор с куртиной, посредине которой стоял алюминиевый шар. В глубине виднелся барский дом с колонками, а влево — неотгороженный густой сад. Аллеи уходили в зеленый сумрак, и
на этом фоне мелькали фигуры двух девочек в коротких платьях. Одна прыгала через веревочку, другая гоняла колесо.
На скамье под деревом, с книгой
на коленях, по — видимому, дремала гувернантка.