Неточные совпадения
Меня очень занимают мелькающие, как головешки, по двору каски пожарных, потом
одна пожарная бочка у ворот и входящий
в ворота гимназист с укороченной ногой и высоким наставным каблуком.
Еще
одно из тех первичных ощущений, когда явление природы впервые остается
в сознании выделенным из остального мира, как особое и резко законченное, с основными его свойствами.
Я, кажется, чувствовал, что «
один в лесу» — это,
в сущности, страшно, но, как заколдованный, не мог ни двинуться, ни произнести звука и только слушал то тихий свист, то звон, то смутный говор и вздохи леса, сливавшиеся
в протяжную, глубокую, нескончаемую и осмысленную гармонию,
в которой улавливались одновременно и общий гул, и отдельные голоса живых гигантов, и колыхания, и тихие поскрипывания красных стволов…
Как, однако, грубо наши слова выражают наши ощущения…
В душе есть тоже много непонятного говора, который не выразить грубыми словами, как и речи природы… И это именно то, где душа и природа составляют
одно…
Процесс был решен
в пользу вдовы, причем все знали, что этим она обязана исключительно твердости отца… Сенат как-то неожиданно скоро утвердил решение, и скромная вдова стала сразу
одной из богатейших помещиц не только
в уезде, но, пожалуй,
в губернии.
Мать была очень испугана, застав все эти подарки. Когда отец пришел из суда, то
в нашей квартирке разразилась
одна из самых бурных вспышек, какие я только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно.
Я помню, как
один «уважаемый» господин, хороший знакомый нашей семьи, человек живой и остроумный, на
одном вечере у нас
в довольно многочисленной компании чрезвычайно картинно рассказывал, как однажды он помог еврею — контрабандисту увернуться от ответственности и спасти огромную партию захваченного товара…
Относительно этого человека было известно, что он
одно время был юридическим владельцем и фактическим распорядителем огромного имения, принадлежавшего графам
В. Старый граф смертельно заболел, когда его сын, служивший
в гвардии
в Царстве Польском был за что-то предан военному суду.
Одна из дочерей была еще подросток, тринадцати лет, совсем девочка, ходившая
в коротких платьях и игравшая
в куклы.
Для вящей убедительности на виньетке были изображены три голых человека изрядного телосложения, из коих
один стоял под душем, другой сидел
в ванне, а третий с видимым наслаждением опрокидывал себе
в глотку огромную кружку воды…
Впрочем, впоследствии оказалось, что
в этой неудаче виновна была не
одна наука, но и кучер, который пропивал и то небольшое величество овса, какое полагалось, оставляя лошадей на
одной только буре с селитрой…
Помню, однажды я был с ним
один в его кабинете, когда он, отложив книгу, прошелся задумчиво по комнате и, остановившись против меня, сказал...
Наш флигель стоял
в глубине двора, примыкая с
одной стороны к каменице, с другой — к густому саду. За ним был еще флигелек, где жил тоже с незапамятных времен военный доктор Дударев.
В это время я ясно припоминаю себя
в комнате больного. Я сидел на полу, около кресла, играл какой-то кистью и не уходил по целым часам. Не могу теперь отдать себе отчет, какая идея овладела
в то время моим умом, помню только, что на вопрос
одного из посетителей, заметивших меня около стула: «А ты, малый, что тут делаешь?» — я ответил очень серьезно...
На
один из таких рассказов вошла
в кухню моя мать и, внимательно дослушав рассказ до конца, сказала...
И когда я теперь вспоминаю мою молодую красавицу — мать
в этой полутемной кухне, освещенной чадным сальным каганчиком,
в атмосфере, насыщенной подавляющими душу страхами, то она рисуется мне каким-то светлым ангелом, разгоняющим эти страхи уже
одной своей улыбкой неверия и превосходства.
Я боялся оставаться
один, боялся пройти по темному коридору
в кухню, боялся лечь
в постель.
Мне стало страшно, и я инстинктивно посмотрел на отца… Как хромой, он не мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось
в его лице. Оно было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали было больше, чем умиления, и еще было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами
в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего дня. Губы его шептали все
одно слово...
О дальнейшем не думалось; все мысли устремились к
одному, взлететь над городом, видеть внизу огоньки
в домах, где люди сидят за чайными столами и ведут обычные разговоры, не имея понятия о том, что я ношусь над ними
в озаренной таинственной синеве и гляжу оттуда на их жалкие крыши.
Тогда я подумал, что глядеть не надо: таинственное явление совершится проще, — крылья будут лежать на том месте, где я молился. Поэтому я решил ходить по двору и опять прочитать десять «Отче наш» и десять «Богородиц». Так как главное было сделано, то молитвы я теперь опять читал механически, отсчитывая
одну за другой и загибая пальцы. При этом я сбился
в счете и прибавил на всякий случай еще по две молитвы… Но крыльев на условленном месте не было…
В наших освещенных окнах появилась фигура горничной, закрывавшей
одно окно за другим.
— Сейчас, — ответил я и опять лихорадочно обошел двор. Вот там… Или нет, — вот где, — мелькало у меня
в мозгу, и я лихорадочно метался от
одного угла к другому.
Усталый, с холодом
в душе, я вернулся
в комнату и стал на колени
в своей кровати, чтобы сказать обычные молитвы. Говорил я их неохотно, машинально и наскоро…
В середине
одной из молитв
в усталом мозгу отчетливо, ясно, точно кто шепнул
в ухо, стала совершенно посторонняя фраза: «бог…» Кончалась она обычным детским ругательством, каким обыкновенно мы обменивались с братом, когда бывали чем-нибудь недовольны. Я вздрогнул от страха. Очевидно, я теперь пропащий мальчишка. Обругал бога…
Пожалуй, наоборот, — так как
в таком случае вина снималась с меня и переносилась на
одного из проказников — чертенят, знакомых по Патерику.
Каждое утро
в «суторынах», то есть
в угловой комнате подвального этажа хозяйской каменицы,
в определенный час происходило неизменно
одно и то же явление.
Мы знали, что его тревожные взгляды относятся главным образом к нашему дому: он не хотел, чтобы его видела
в утреннем неглиже
одна из моих теток, которую он иной раз провожал
в костел.
Один пан Уляницкий сохранял полнейшую невозмутимость, задернутый по шею салфеткой, с бритвой
в руке и с глазами, скошенными на маленькое зеркальце…
При наших разбойничьих попытках проникнуть
в его святилище он только косил
один глаз, и на его застывшем лице проступало выражение тревожной тоски.
Одно время служил у отца кучер Иохим, человек небольшого роста, с смуглым лицом и очень светлыми усами и бородкой. У него были глубокие и добрые синие глаза, и он прекрасно играл на дудке. Он был какой-то удачливый, и все во дворе его любили, а мы, дети, так и липли к нему, особенно
в сумерки, когда он садился
в конюшне на свою незатейливую постель и брал свою дудку.
Я пишу не историю своего времени. Я просто всматриваюсь
в туманное прошлое и заношу вереницы образов и картин, которые сами выступают на свет, задевают, освещают и тянут за собой близкие и родственные воспоминания. Я стараюсь лишь об
одном: чтобы ясно и отчетливо облечь
в слово этот непосредственный материал памяти, строго ограничивая лукавую работу воображения…
Мы перебрались на
одну кровать, у самого окна, и лепились у стекол, заглядывая
в эти щели, прислушиваясь к шуму и делясь своими впечатлениями, над которыми, как огненная арка над городом, властно стояло
одно значительное слово: царь!
Мне особенно запомнился
один: перед самым царским проездом полиция заметила
в боковой улице корову.
Должно быть,
в это время уже шли толки об освобождении крестьян. Дядя Петр и еще
один знакомый высказывали однажды сомнение, может ли «сам царь» сделать все, что захочет, или не может.
Одной ночью разразилась сильная гроза. Еще с вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали
одна за другой, освещая, как днем, и дома, и побледневшую зелень сада, и «старую фигуру». Обманутые этим светом воробьи проснулись и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую
в воздухе тревогу, а стены нашего дома то и дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла после ударов тихо и жалобно звенели…
Весь наш двор и кухня были, конечно, полны рассказами об этом замечательном событии. Свидетелем и очевидцем его был
один только будочник, живший у самой «фигуры». Он видел, как с неба слетела огненная змея и села прямо на «фигуру», которая вспыхнула вся до последней дощечки. Потом раздался страшный треск, змея перепорхнула на старый пень, а «фигура» медленно склонилась
в зелень кустов…
Впоследствии отец,
в то время, кажется, бывший судебным следователем и разъезжавший по уезду, вернувшись из
одной поездки, рассказал конец этой истории.
Чиновник
в свеженьком телеграфном мундире распоряжался работами, а рабочие влезали по лесенкам на столбы и, держась ногами и
одной рукой на вбитых
в столбы крючьях, натягивали проволоки.
В особенности вспоминается
один ясный вечер.
Мы с братом тоже подолгу простаивали под столбами. Когда я
в первый раз прислонил ухо к дереву, — меня поразило разнообразие этих текучих звуков. Это был уже не
один ровный и неглубокий металлический звон; казалось — целая звуковая река переливалась по дереву, сложная, невнятная, завлекающая. И положительно иной раз воображение ловило что-то вроде отдаленного говора.
Один из этих фокусов состоял
в том, что он разбивал лбом волошские орехи.
Однажды, когда отец был на службе, а мать с тетками и знакомыми весело болтали за какой-то работой, на дворе послышалось тарахтение колес.
Одна из теток выглянула
в окно и сказала упавшим голосом...
Дешерт был помещик и нам приходился как-то отдаленно сродни.
В нашей семье о нем ходили целые легенды, окружавшие это имя грозой и мраком. Говорили о страшных истязаниях, которым он подвергал крестьян. Детей у него было много, и они разделялись на любимых и нелюбимых. Последние жили
в людской, и, если попадались ему на глаза, он швырял их как собачонок. Жена его, существо бесповоротно забитое, могла только плакать тайком.
Одна дочь, красивая девушка с печальными глазами, сбежала из дому. Сын застрелился…
— Слушай ты… как тебя?.. Если ты… теперь… тронешь хоть
одного человека
в твоей деревне, то, богом клянусь: тебя под конвоем привезут
в город.
Незадолго перед этим Коляновской привезли
в ящике огромное фортепиано. Человек шесть рабочих снимали его с телеги, и когда снимали, то внутри ящика что-то глухо погромыхивало и звенело.
Одну минуту, когда его поставили на край и взваливали на плечи, случилась какая-то заминка. Тяжесть, нависшая над людьми, дрогнула и, казалось, готова была обрушиться на их головы… Мгновение… Сильные руки сделали еще поворот, и мертвый груз покорно и пассивно стал подыматься на лестницу…
Это был
один из значительных переломов
в моей жизни…
В пансионе Окрашевской учились
одни дети, и я чувствовал себя там ребенком. Меня привозили туда по утрам, и по окончании урока я сидел и ждал, пока за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые люди, умевшие уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть из них училась
в самом пансионе, другие ходили
в гимназию. Таким образом я с гордостью сознавал, что впервые становлюсь членом некоторой корпорации.
После двух — трех раз, когда я хорошо узнал дорогу, мать позволила мне идти
в пансион
одному.
Наконец я подошел к воротам пансиона и остановился… Остановился лишь затем, чтобы продлить ощущение особого наслаждения и гордости, переполнявшей все мое существо. Подобно Фаусту, я мог сказать этой минуте: «Остановись, ты прекрасна!» Я оглядывался на свою короткую еще жизнь и чувствовал, что вот я уже как вырос и какое, можно сказать, занимаю
в этом свете положение: прошел
один через две улицы и площадь, и весь мир признает мое право на эту самостоятельность…
Я тот, который когда-то смотрел на ночной пожар, сидя на руках у кормилицы, тот, который колотил палкой
в лунный вечер воображаемого вора, тот, который обжег палец и плакал от
одного воспоминания об этом, тот, который замер
в лесу от первого впечатления лесного шума, тот, которого еще недавно водили за руку к Окрашевской…
На уроках всегда бывало так тихо, что
одни голоса учителей, занимавшихся
в разных комнатах, раздавались по всему пансиону.