Неточные совпадения
Другая кладбищенская улица круто сворачивала около
нашего переулка влево. Она вела на кладбища — католическое и лютеранское, была широка, мало заселена, не вымощена и покрыта глубоким песком. Траурные колесницы здесь двигались тихо, увязая по ступицы
в чистом желтом песке, а
в другое
время движения по ней было очень мало.
Наш флигель стоял
в глубине двора, примыкая с одной стороны к каменице, с другой — к густому саду. За ним был еще флигелек, где жил тоже с незапамятных
времен военный доктор Дударев.
Отец был человек глубоко религиозный, но совершенно не суеверный, и его трезвые, иногда юмористические объяснения страшных рассказов
в значительной степени рассеивали
наши кошмары и страхи. Но на этот раз во
время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением, падало
в мое сознание. И мне казалось, что кто-то бьется и стучит за стеклом
нашего окна…
Наши отношения с паном Уляницким
в это
время были наилучшие.
Дешерт долго не появлялся
в нашем доме, и только от
времени до
времени доносились слухи о новых его жестокостях
в семье и на деревне.
Однажды я сидел
в гостиной с какой-то книжкой, а отец,
в мягком кресле, читал «Сын отечества». Дело, вероятно, было после обеда, потому что отец был
в халате и
в туфлях. Он прочел
в какой-то новой книжке, что после обеда спать вредно, и насиловал себя, стараясь отвыкнуть; но порой преступный сон все-таки захватывал его внезапно
в кресле. Так было и теперь:
в нашей гостиной было тихо, и только по
временам слышался то шелест газеты, то тихое всхрапывание отца.
В это
время мы переехали уже из центра города на окраину, и дом
наш окнами глядел на пустырь, по которому бегали стаями полуодичавшие собаки…
Вскоре после этого пьесы, требовавшие польских костюмов, были воспрещены, а еще через некоторое
время польский театр вообще надолго смолк
в нашем крае. Но романтическое чувство прошлого уже загнездилось
в моей душе, нарядившись
в костюмы старой Польши.
Однажды отец с матерью долго ночью засиделись у Рыхлинских. Наконец сквозь дремоту я услышал грохот
нашей брички во дворе, а через некоторое
время совсем проснулся от необычайного ощущения: отец и мать, оба одетые, стояли
в спальне и о чем-то горячо спорили, забыв, очевидно, и о позднем часе, и о спящих детях. Разговор шел приблизительно такой...
Вследствие этого, выдержав по всем предметам, я решительно срезался на математике и остался на второй год
в том же классе.
В это
время был решен
наш переезд к отцу,
в Ровно.
Но через некоторое
время мы, дети, стали замечать, что
наша жизнерадостная тетка часто приходит с заплаканными глазами, запирается с моей матерью
в комнате, что-то ей рассказывает и плачет.
Одно
время я даже заинтересовался географией с той точки зрения, где можно бы
в наше прозаическое
время найти уголок для восстановления Запорожской сечи, и очень обрадовался, услыхав, что Садык — паша Чайковский ищет того же романического прошлого на Дунае,
в Анатолии и
в Сирии…
Пробыл он
в нашем городе несколько дней, и
в течение этого
времени распространилось известие, что его переводят попечителем учебного округа на Кавказ.
Через три недели он уехал… Первое
время мне показалось, что
в гимназии точно сразу потемнело… Помня
наш разговор на улице, я подправил, как мог, свои математические познания и… старался подтянуть свою походку…
Однажды у нас исключили двух или трех бедняков за невзнос платы. Мы с Гаврилой беспечно шли
в гимназию, когда навстречу нам попался один из исключенных, отосланный домой. На
наш вопрос, почему он идет из гимназии не
в урочное
время, он угрюмо отвернулся. На глазах у него были слезы…
В это
время мне довелось быть
в одном из городов
нашего юга, и здесь я услышал знакомую фамилию. Балмашевский был
в этом городе директором гимназии. У меня сразу ожили воспоминания о
нашем с Гаврилой посягательстве на права государственного совета, о симпатичном вмешательстве Балмашевского, и мне захотелось повидать его. Но мои знакомые, которым я рассказал об этом эпизоде, выражали сомнение: «Нет, не может быть! Это, наверное, другой!»
Когда
наш смех достигал до его слуха, он на
время отрывался от вдохновенного творчества, грозил нам кулаком и опять погружался
в свое занятие.
Однажды бубенчики прогремели
в необычное
время. Таратайка промелькнула мимо
наших ворот так быстро, что я не разглядел издали фигуры сидевших, но по знакомому сладкому замиранию сердца был убежден, что это проехала она. Вскоре тележка вернулась пустая. Это значило, что сестры остались где-нибудь на вечере и будут возвращаться обратно часов
в десять.
Еще через некоторое
время по улицам
нашего городка слышны были своеобразные звуки еврейского оркестра,
в котором преобладали флейты и кларнеты.
Я опять
в первый раз услыхал, что я — «воспитанный молодой человек», притом «из губернии», и это для меня была приятная новость.
В это
время послышалось звяканье бубенчиков. По мосту и затем мимо нас проехала небольшая тележка, запряженная круглой лошадкой;
в тележке сидели обе сестры Линдгорст, а на козлах, рядом с долговязым кучером, — их маленький брат. Младшая обернулась
в нашу сторону и приветливо раскланялась. Старшая опять надменно кивнула головой…
К счастью или к несчастью, около этого
времени в наш город приехал учитель танцев, и моя мать условилась с Линдгорст пригласить его для обучения детей совместно.
— Вы знаете, — продолжал Сильвио, — что я служил в *** гусарском полку. Характер мой вам известен: я привык первенствовать, но смолоду это было во мне страстию.
В наше время буйство было в моде: я был первым буяном по армии. Мы хвастались пьянством: я перепил славного Бурцова, воспетого Денисом Давыдовым. Дуэли в нашем полку случались поминутно: я на всех бывал или свидетелем, или действующим лицом. Товарищи меня обожали, а полковые командиры, поминутно сменяемые, смотрели на меня, как на необходимое зло.
Неточные совпадения
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы
время знаем //
В деревне без больших сует: // Желудок — верный
наш брегет; // И кстати я замечу
в скобках, // Что речь веду
в моих строфах // Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
Одессу звучными стихами //
Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами //
В то
время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело
в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви
в знойный день // Давать насильственную тень.
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я
в то
время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; //
В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей // На самом утре
наших дней.
И там же надписью печальной // Отца и матери,
в слезах, // Почтил он прах патриархальный… // Увы! на жизненных браздах // Мгновенной жатвой поколенья, // По тайной воле провиденья, // Восходят, зреют и падут; // Другие им вослед идут… // Так
наше ветреное племя // Растет, волнуется, кипит // И к гробу прадедов теснит. // Придет, придет и
наше время, // И
наши внуки
в добрый час // Из мира вытеснят и нас!
Он мог бы чувства обнаружить, // А не щетиниться, как зверь; // Он должен был обезоружить // Младое сердце. «Но теперь // Уж поздно;
время улетело… // К тому ж — он мыслит —
в это дело // Вмешался старый дуэлист; // Он зол, он сплетник, он речист… // Конечно, быть должно презренье // Ценой его забавных слов, // Но шепот, хохотня глупцов…» // И вот общественное мненье! // Пружина чести,
наш кумир! // И вот на чем вертится мир!