Неточные совпадения
— Через вас я стал-таки взяточником, — сказал он сердито, уходя
в свою
комнату.
Мы, дети, беспечно рассматривали эту виньетку, но истинное значение ее поняли только на следующее утро, когда отец велел поднять нас с постели и привести
в его
комнату.
В этой
комнате стояла широкая бадья с холодной водой, и отец, предварительно проделав всю процедуру над собой, заставил нас по очереди входить
в бадью и, черпая жестяной кружкой ледяную воду, стал поливать нас с головы до ног.
Помню, однажды я был с ним один
в его кабинете, когда он, отложив книгу, прошелся задумчиво по
комнате и, остановившись против меня, сказал...
А когда Славка, подняв вместе с гробом на плечи, понесли из
комнаты на двор, то мать его громко кричала и билась на руках у людей, прося, чтобы и ее зарыли
в землю вместе с сыном, и что она сама виновата
в его смерти.
В другой
комнате на полу горела свеча, слышалось дыхание спавших братьев и сестры, а за окном вздыхал ветер…
Но, и засыпая, я чувствовал, что где-то тут близко, за запертыми ставнями,
в темном саду,
в затканных темнотою углах
комнат есть что-то особенное, печальное, жуткое, непонятное, насторожившееся, страшное и — живое таинственной жизнью «того света»…
Старуха сама оживала при этих рассказах. Весь день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые горы… Но тут,
в вечерний час,
в полутемной
комнате, она входила
в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь
в последний раз прощалась с матерью, то голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно
в самом деле слышался из-за глухо запертой двери…
Иной раз я так и засыпал от напряжения, сидя где-нибудь
в углу на сундуке и глядя
в темную
комнату.
Впоследствии я часто стал замечать то же и дома во время его молитвы. Порой он подносил ко лбу руку, сложенную для креста, отнимал ее, опять прикладывал ко лбу с усилием, как будто что-то вдавливая
в голову, или как будто что-то мешает ему докончить начатое. Затем, перекрестившись, он опять шептал много раз «Отче… Отче… Отче…», пока молитва не становилась ровной. Иной раз это не удавалось… Тогда, усталый, он подымался и долго ходил по
комнатам, взволнованный и печальный. Потом опять принимался молиться.
Разочарованный, с разбитыми членами, я, наконец, прошел
в свою
комнату и угрюмо разделся.
Каждое утро
в «суторынах», то есть
в угловой
комнате подвального этажа хозяйской каменицы,
в определенный час происходило неизменно одно и то же явление.
Убедившись
в этом, пан Уляницкий опять нырял
в свою
комнату, и вскоре на подоконнике появлялась уже вся его небольшая сухая фигурка
в ночном колпаке,
в пестром халате, из-под которого виднелось нижнее белье и туфли на босую ногу.
Нырнув опять
в свою
комнату, пан Уляницкий принимался приводить себя
в порядок.
В один прекрасный день он нашел не совсем удобным для своей жениховской репутации, что у него нет прислуги, вследствие чего он должен сам подметать
комнату и ежедневно путешествовать с таинственным предметом под полой халата.
Последний сидел
в своей
комнате, не показываясь на крики сердитой бабы, а на следующее утро опять появился на подоконнике с таинственным предметом под полой. Нам он объяснил во время одевания, что Петрик — скверный, скверный, скверный мальчишка. И мать у него подлая баба… И что она дура, а он, Уляницкий, «достанет себе другого мальчика, еще лучше». Он сердился, повторял слова, и его козлиная бородка вздрагивала очень выразительно.
Уляницкий возвращался всегда
в определенное время, как заведенная машина, и мы могли поэтому даже заходить
в его
комнату, не опасаясь, что он нас застанет.
В тот же день вечером младший брат таинственно вызвал меня из
комнаты и повел
в сарай.
Когда старая нянька убрала у нас свечку и поставила ее за стеной
в соседней
комнате, то нам показалось, что
в щели ставней видно зарево.
Просто, реально и тепло автор рассказывал, как Фомка из Сандомира пробивал себе трудную дорогу
в жизни, как он нанялся
в услужение к учителю
в монастырской школе, как потом получил позволение учиться с другими учениками, продолжая чистить сапоги и убирать
комнату учителя, как сначала над ним смеялись гордые паничи и как он шаг за шагом обгонял их и первым кончил школу.
Вдруг
в соседней
комнате послышались тяжелые, торопливые шаги, кто-то не просто открыл, а рванул дверь, и на пороге появилась худая высокая фигура Дешерта.
Я прижался
в своем уголке, стараясь, чтобы он меня не заметил, но вместе что-то мешало мне выскользнуть из
комнаты. Это был страх за отца: Дешерт был огромный и злой, а хромой отец казался слабым и беззащитным.
На уроках всегда бывало так тихо, что одни голоса учителей, занимавшихся
в разных
комнатах, раздавались по всему пансиону.
Однажды мы сидели за уроком с
комнате Марыни, которая занималась с малышами французским языком, когда ее позвали
в кабинет отца.
Войдя
в классную
комнату, он кинул на ближайшую кровать сивую смушковую шапку.
Было раннее утро. Сквозь дремоту я слышал, как мать говорила из соседней
комнаты, чтобы открыли ставни. Горничная вошла
в спальню, отодвинула задвижку и вышла на двор, чтобы исполнить приказание. И когда она вышла, скрипнув дверью, меня опять захватил еще не рассеявшийся утренний сон. И
в нем я увидел себя Наполеоном.
Я проснулся. Ставни как раз открывались,
комнату заливал свет солнца, а звук залпа объяснялся падением железного засова ставни. И я не мог поверить, что весь мой долгий сон с поисками, неудачами, приключениями, улегся
в те несколько секунд, которые были нужны горничной, чтобы открыть снаружи ставню…
Но едва отец, прихрамывая и опираясь на палку, дошел до конца
комнаты, архивариус так же неслышно исчез опять
в сенях.
Казалось, от «зерцала» на него
в этой
комнате падало тоже какое-то сияние.
Я вышел из накуренных
комнат на балкон. Ночь была ясная и светлая. Я смотрел на пруд, залитый лунным светом, и на старый дворец на острове. Потом сел
в лодку и тихо отплыл от берега на середину пруда. Мне был виден наш дом, балкон, освещенные окна, за которыми играли
в карты… Определенных мыслей не помню.
Это — учитель немецкого языка, мой дальний родственник, Игнатий Францевич Лотоцкий. Я еще не поступал и
в пансион, когда он приехал
в Житомир из Галиции. У него был диплом одного из заграничных университетов, дававший тогда право преподавания
в наших гимназиях. Кто-то у Рыхлинских посмеялся
в его присутствии над заграничными дипломами. Лотоцкий встал, куда-то вышел из
комнаты, вернулся с дипломом и изорвал его
в клочки. Затем уехал
в Киев и там выдержал новый экзамен при университете.
Весь его мир — класс, инспекторская
комната и квартира
в нескольких шагах от гимназии.
Наконец однажды Колубовский выскочил из класса почти
в истерике и побежал
в учительскую
комнату…
Он останавливался посредине
комнаты и подымал кверху руки, раскидывая ими, чтоб выразить необъятность пространств.
В дверях кабинета стояли мать и тетки, привлеченные громким пафосом рассказчика. Мы с братьями тоже давно забрались
в уголок кабинета и слушали, затаив дыхание… Когда капитан взмахивал руками высоко к потолку, то казалось, что самый потолок раздвигается и руки капитана уходят
в безграничные пространства.
По ночам
в темных
комнатах раздавались стуки, шопоты, шорохи, вздохи и стоны.
Трудно сказать, что могло бы из этого выйти, если бы Перетяткевичи успели выработать и предложить какой-нибудь определенный план: идти толпой к генерал — губернатору, пустить камнями
в окна исправницкого дома… Может быть, и ничего бы не случилось, и мы разбрелись бы по домам, унося
в молодых душах ядовитое сознание бессилия и ненависти. И только, быть может, ночью забренчали бы стекла
в генерал — губернаторской
комнате, давая повод к репрессиям против крамольной гимназии…
В среднем ссыпали
в засеки хлеб, а
в мезонине была жилая
комната с балкончиком.
Мы сидели, сгрудившись
в одной
комнате, у камина, и разговаривали об Антосе, об его полулегендарном для нас происхождении, об его скрипках.
Каждый раз он долго подбирал ключ к замку библиотечной двери, потом звонко щелкал и открывал вход
в большую
комнату, уставленную по стенам огромными шкафами.
Помню, что мне было странно и досадно, точно я до этого мгновения все еще оставался
в светлой
комнате, а теперь неожиданно очутился
в грязном и темном переулке перед назойливым выходцем из другого мира.
Гаврило Жданов, после отъезда Авдиева поступивший-таки
в гимназию, часто приходил ко мне, и, лежа долгими зимними сумерками на постели
в темной
комнате, мы вели с ним тихие беседы. Порой он заводил вполголоса те самые песни, которые пел с Авдиевым.
В темноте звучал один только басок, но
в моем воображении над ним вился и звенел бархатный баритон, так свободно взлетавший на высокие ноты… И сумерки наполнялись ощутительными видениями…
У директоров потребовали особую «статистику»,
в которой было бы точно отмечено состояние родителей учащихся, число занимаемых ими
комнат, количество прислуги.
Оказалось, что это был тот же самый Балмашевский, но… возмутивший всех циркуляр он принялся применять не токмо за страх, но и за совесть: призывал детей, опрашивал, записывал «число
комнат и прислуги». Дети уходили испуганные, со слезами и недобрыми предчувствиями, а за ними исполнительный директор стал призывать беднейших родителей и на точном основании циркуляра убеждал их, что воспитывать детей
в гимназиях им трудно и нецелесообразно. По городу ходила его выразительная фраза...
Студент, молча, с обычным серьезным видом и сжатыми губами, глядевший
в синие очки, не сказал ни слова, но… встал и вышел из
комнаты.
Я вдруг вспомнил далекий день моего детства. Капитан опять стоял среди
комнаты, высокий, седой, красивый
в своем одушевлении, и развивал те же соображения о мирах, солнцах, планетах, «круговращении естества» и пылинке, Навине, который, не зная астрономии, останавливает все мироздание… Я вспомнил также отца с его уверенностью и смехом…
Однажды, когда все
в квартире улеглись и темнота
комнаты наполнилась тихим дыханием сна, я долго не спал и ворочался на своей постели. Я думал о том, куда идти по окончании гимназии. Университет был закрыт, у матери средств не было, чтобы мне готовиться еще год на аттестат зрелости…
Мы собрались
в большой
комнате виноторговца Вайнтрауба, куда доступ ученикам был воспрещен под страхом исключения, и пригласили учителей.
Со всей нашей семьей он попрощался очень задушевно еще с вечера, а я спал с ним
в одной
комнате.
Некоторое время, как и тогда, я не узнавал своей
комнаты:
в щели ставен лились яркие, горячие лучи весеннего солнца, и это казалось мне несообразностью: там, на дворе, теперь должна бы быть зима с пушистым снегом, а иначе… иначе, значит, нет на свете и девочки
в серенькой шубке с белым воротником.
Я, разумеется, не боялся. Наоборот, идя по широким темным улицам и пустырям, я желал какой-нибудь опасной встречи. Мне так приятно было думать, что Люня еще не спит и, лежа
в своей
комнате с закрытыми ставнями, думает обо мне с опасением и участием. А я ничего не боюсь и иду один, с палкой
в руке, мимо старых, обросших плющами стен знаменитого дубенского замка. И мне приходила
в голову гордая мысль, что я, должно быть, «влюблен».