Царь и закон — также недоступны человеческому суду, а если порой при некоторых применениях закона сердце поворачивается в груди от жалости и сострадания, — это стихийное несчастие, не подлежащее никаким обобщениям.
Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья, так же не ответственен за это, как и за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…
Мы перебрались на одну кровать, у самого окна, и лепились у стекол, заглядывая в эти щели, прислушиваясь к шуму и делясь своими впечатлениями, над которыми, как огненная арка над городом, властно стояло одно значительное слово: царь!
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что царь ходит весь в золоте, ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти к нам в комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он может любого человека сделать генералом и любому человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
Таким образом она будто бы пробила себе путь до пустого пространства, оставленного для проезда царя, и попала туда как раз в то мгновение, когда промчалась царская карета.
На меня рассказ произвел странное впечатление… Царь и вдруг — корова… Вечером мы разговаривали об этом происшествии в детской и гадали о судьбе бедных подчасков и владельца коровы. Предположение, что им всем отрубили головы, казалось нам довольно правдоподобным. Хорошо ли это, не жестоко ли, справедливо ли — эти вопросы не приходили в голову. Было что-то огромное, промчавшееся, как буря, и в середине этого царь, который «все может»… Что значит перед этим судьба двух подчасков? Хотя, конечно, жалко…
Должно быть, в это время уже шли толки об освобождении крестьян. Дядя Петр и еще один знакомый высказывали однажды сомнение, может ли «сам царь» сделать все, что захочет, или не может.
Потом стали толковать о каких-то «золотых грамотах», которые появлялись нивесть откуда на дорогах, в полях, на заборах, будто «от самого царя», и которым верили мужики, а паны не верили, мужики осмеливались, а паны боялись… Затем грянула поразительная история о «рогатом попе»…
Разумеется, как все необычайное, дело «дошло до царя», он посоветовался с стариками, и решили, что попа надо водить по всей земле, по городам и селам, и ставить на площадях…
В эти первые дни можно было часто видеть любопытных, приставлявших уши к столбам и сосредоточенно слушавших. Тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают, а так как ее вели до границы, то и явилось естественное предположение, что это наш царь будет разговаривать о делах с иностранными царями.
И вот, говорили, что именно этот человек, которого и со службы-то прогнали потому, что он слишком много знает, сумел подслушать секретные разговоры нашего царя с иностранными, преимущественно с французским Наполеоном. Иностранные цари требовали от нашего, чтобы он… отпустил всех людей на волю. При этом Наполеон говорил громко и гордо, а наш отвечал ему ласково и тихо.
Кажется, это была первая вполне уже ясная форма, в которой я услышал о предстоящем освобождении крестьян. Тревожное, неуловимое предсказание чудновской мары — «щось буде» — облекалось в определенную идею: царь хочет отнять у помещиков крестьян и отпустить на волю…
Выходило бы так, что я, еще ребенок, из сочувствия к моему приятелю, находящемуся в рабстве у пана Уляницкого, всей душою призываю реформу и молюсь за доброго царя, который хочет избавить всех купленных мальчиков от злых Уляницких…
Это бы очень хорошо рекомендовало мое юное сердце и давало бы естественный повод для эффектных картин: в глухом городе неиспорченное детское чувство несется навстречу доброму царю и народной свободе…
Может быть, просто потому что дети слишком сильно живут непосредственными впечатлениями, чтобы устанавливать между ними те или другие широкие связи, но только я как-то совсем не помню связи между намерениями царя относительно всех крестьян и всех помещиков — и ближайшей судьбой, например, Мамерика и другого безыменного нашего знакомца.
Это последнее обстоятельство объяснялось тем, что в народе прошел зловещий слух: паны взяли верх у царя, и никакой опять свободы не будет. Мужиков сгоняют в город и будут расстреливать из пушек… В панских кругах, наоборот, говорили, что неосторожно в такое время собирать в город такую массу народа. Толковали об этом накануне торжества и у нас. Отец по обыкновению махал рукой: «Толкуй больной с подлекарем!»
Этот случай произвел у нас впечатление гораздо более сильное, чем покушение на царя. То была какая-то далекая отвлеченность в столице, а здесь событие в нашем собственном мире. Очень много говорили и о жертве, и об убийце. Бобрик представлялся или героем, или сумасшедшим. На суде он держал себя шутливо, перед казнью попросил позволения выкурить папиросу.
Отец выписывал «Сын отечества» и теперь сообщил в кратких чертах историю реформы: большинством голосов в Государственном совете проект Толстого был отвергнут, но «царь согласился с меньшинством».
Такие ростки я, должно быть, вынес в ту минуту из беззаботных, бесцельных и совершенно благонамеренных разговоров «старших» о непопулярной реформе. Перед моими глазами были лунный вечер, сонный пруд, старый замок и высокие тополи. В голове, может быть, копошились какие-нибудь пустые мыслишки насчет завтрашнего дня и начала уроков, но они не оставили никакого следа. А под ними прокладывали себе дорогу новые понятия о царе и верховной власти.
Стихийность, незыблемость, недоступность для какой бы то ни было критики распространялась сверху, от царя, очень широко, вплоть до генерал — губернатора, даже, пожалуй, до губернатора…
Когда он уехал, в городе осталось несколько таинственно розданных, довольно невинных украинских брошюр, а в моей душе — двойственное ощущение. Мне казалось, что Пиотровский малый пустой и надутый ненужною важностью. Но это таилось где-то в глубине моего сознания и робело пробиться наружу, где все-таки царило наивное благоговение: такой важный, в очках, и с таким опасным поручением…
Великая императрица! чем же воздадим мы тебе за твою матернюю любовь к нам, за сии твои несказанные нам благодеяния? Наполняем сердца наши токмо вящим воспламенением искоренять из света злобу, царства твоего недостойную. Просим царяцарей, да подаст он нам в том свою помощь, а вашему императорскому величеству, истинной матери отечества, с любезным вашего императорского величества сыном, с сею бесценною надеждой нашею, и с дражайшею его супругою, в безмятежном царстве, многие лета благоденствия».
— Единственный умный царь из этой семьи — Петр Первый, и это было так неестественно, что черный народ признал помазанника божия антихристом, слугой Сатаны, а некоторые из бояр подозревали в нем сына патриарха Никона, согрешившего с царицей.
Роман сказал: помещику, Демьян сказал: чиновнику, Лука сказал: попу. Купчине толстопузому! — Сказали братья Губины, Иван и Митродор. Старик Пахом потужился И молвил, в землю глядючи: Вельможному боярину, Министру государеву. А Пров сказал: царю…
Русский народ исполняет свою великую и национальную и человеческую задачу, в ней ровно и дружно работают все силы великого народа, от царя до пахаря и солдата! Когда все тихо, покойно, все, как муравьи, живут, работают, как будто вразброд; думают, чувствуют про себя и для себя; говорят, пожалуй, и на разных языках; но лишь только явится туча на горизонте, загремит война. Постигнет Россию зараза, голод — смотрите, как соединяются все нравственные и вещественные силы, как все сливается в одно чувство, в одну мысль, в одну волю — и как вдруг все, будто под наитием святого духа, мгновенно поймут друг друга и заговорят одним языком и одною силою!