по произведению «История моего современника» (Короленко В. Г., 1921) искать по всей классике
Область поиска
«История моего современника» (Короленко В. Г., 1921) по всей классике
Из этой неопределенной толпы память выделяет присутствие матери, между тем как отец, хромой, опираясь на палку, подымается по лестнице каменного дома во дворе напротив, и мне кажется, что он идет в огонь.
Из этого путешествия я помню переправу через реку (кажется, Прут), когда наша коляска была установлена на плоту и, плавно колыхаясь, отделилась от берега, или берег отделился от нее, — я этого еще не различал.
В то же время переправлялся через реку отряд солдат, причем, мне помнится, солдаты плыли по двое и по трое на маленьких квадратных плотиках, чего, кажется, при переправах войск не бывает…
Это были первые разочарования: я кидался навстречу природе с доверием незнания, она отвечала стихийным бесстрастием, которое мне казалось сознательно враждебным…
Я, кажется, чувствовал, что «один в лесу» — это, в сущности, страшно, но, как заколдованный, не мог ни двинуться, ни произнести звука и только слушал то тихий свист, то звон, то смутный говор и вздохи леса, сливавшиеся в протяжную, глубокую, нескончаемую и осмысленную гармонию, в которой улавливались одновременно и общий гул, и отдельные голоса живых гигантов, и колыхания, и тихие поскрипывания красных стволов…
Таким образом, к первому же представлению о наших дворянских «клейнодах» отец присоединил оттенок насмешки, и мне кажется, что это у него было сознательно.
Восстановить свои потомственно — дворянские права отец никогда не стремился, и, когда он умер, мы оказались «сыновьями надворного советника», с правами беспоместного служилого дворянства, без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется, и с какой бы то ни было другой.
Вдова тоже приходила к отцу, хотя он не особенно любил эти посещения. Бедная женщина, в трауре и с заплаканными глазами, угнетенная и робкая, приходила к матери, что-то рассказывала ей и плакала. Бедняге все казалось, что она еще что-то должна растолковать судье; вероятно, это все были ненужные пустяки, на которые отец только отмахивался и произносил обычную у него в таких случаях фразу...
Ревность его сказывалась дико и грубо: каждый мужской взгляд, брошенный на его молоденькую жену, казался ему нечистым, а ее детский смех в ответ на какую-нибудь шутку в обществе представлялся непростительным кокетством.
Так, однажды он купил где-то брошюру, автор которой уверял, что при помощи буры, селитры и, кажется, серного цвета можно изумительно раскармливать лошадей при чрезвычайно скромных порциях обычного лошадиного корма.
— В писании сказано, что родители наказываются в детях до семьдесят седьмого колена… Это уже может показаться несправедливым, но… может быть, мы не понимаем… Все-таки бог милосерд.
Тот дом, в котором, казалось мне, мы жили «всегда», был расположен в узком переулке, выбегавшем на небольшую площадь. К ней сходилось несколько улиц; две из них вели на кладбища.
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения, после того как я его «не укараулил»…
В 8 1/2 часов отцу подавали бричку, и он отправлялся в должность. Это повторялось ежедневно и казалось нам законом природы, как и то, что часов около трех мать уже хлопочет около стола. В три часа опять раздавался грохот колес, и отец входил в дом, а из кухни несли суповую миску…
На этот раз она очень холодно отвечала на мои ласки. В глазах ее не было прежней взаимности, и, улучив удобную минутку, она попыталась ускользнуть. Меня охватил гнев. Ее поведение казалось мне верхом неблагодарности, и, кроме того, мне страстно хотелось вернуть наши прежние дружеские отношения. Вдруг в уме мелькнула дикая мысль, что она любила меня, пока ей было больно, а мне ее жалко… Я схватил ее за хвост и перекинул себе через плечо.
Когда он пришел в первый раз, то сначала и он, и его походка, и его кургузая курточка, и белые воротнички с манжетами показались нам необыкновенно смешными.
Я помню, что никто из нас не сказал на это ни одного слова, и, я думаю, старшим могло показаться, что известие не произвело на детей никакого впечатления. Мы тихо вышли из комнаты и сели за стол. Но никто из нас не радовался, что отцовская гроза миновала. Мы чувствовали какую-то другую грозу, неведомую и мрачную…
Отец был человек глубоко религиозный, но совершенно не суеверный, и его трезвые, иногда юмористические объяснения страшных рассказов в значительной степени рассеивали наши кошмары и страхи. Но на этот раз во время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением, падало в мое сознание. И мне казалось, что кто-то бьется и стучит за стеклом нашего окна…
Поэтому мы все больше и больше попадали во власть «того света», который казался нам наполненным враждебной и чуткой силой… Однажды старший брат страшно закричал ночью и рассказал, что к нему из соседней темной комнаты вышел чорт и, подойдя к его кровати, очень изящно и насмешливо поклонился.
Мне кажется, что эта почтенная книга, по которой впоследствии я выучился славянскому чтению, сильно уронила в наших глазах грозную репутацию чорта, и мы, допуская его существование, потеряли к нему всякое уважение и страх.
Предложения из русской классики со словом «казаться»
Пребывание в Петербурге казалось Вронскому еще тем тяжелее, что всё это время он видел в Анне какое-то новое, непонятное для него настроение. То она была как будто влюблена в него, то она становилась холодна, раздражительна и непроницаема. Она чем-то мучалась и что-то скрывала от него и как будто не замечала тех оскорблений, которые отравляли его жизнь и для нее, с ее тонкостью понимания, должны были быть еще мучительнее.
Она осталась печальной и озабоченной до самого вечера. Что-то происходило в ней, чего я не понимал. Ее взор часто останавливался на мне; сердце мое тихо сжималось под этим загадочным взором. Она казалась спокойною — а мне, глядя на нее, все хотелось сказать ей, чтобы она не волновалась. Я любовался ею, я находил трогательную прелесть в ее побледневших чертах, в ее нерешительных, замедленных движениях — а ей почему-то воображалось, что я не в духе.
— Да! — кивнув головой, сказала Саша. — Очень, мне кажется! Я всю ночь беседовала с Весовщиковым. Я не любила его раньше, он мне казался грубым и темным. Да он и был таким, несомненно. В нем жило неподвижное, темное раздражение на всех, он всегда как-то убийственно тяжело ставил себя в центре всего и грубо, озлобленно говорил — я, я, я! В этом было что-то мещанское, раздражающее…
Собакевич слушал все по-прежнему, нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.
Борьба была тяжела. Цвет лица Веры Павловны стал бледен. Но, по наружности, она была совершенно спокойна, старалась даже казаться веселою, это даже удавалось ей почти без перерывов. Но если никто не замечал ничего, а бледность приписывали какому-нибудь легкому нездоровью, то ведь не Лопухову же было это думать и не видеть, да ведь он и так знал, ему и смотреть-то было нечего.
Это только кажется человеку, что он знает себя, знает свои возможные поступки… Но узнает лишь в критические моменты. Не всякий герой знал, что он герой, трус — что он трус.
Чем дальше уходит дорога жизни, тем с большим удивлением двое, идущие рядом, вспоминают начало пути. Огни прошлого исчезают иногда где-то за поворотом… Чтобы события на расстоянии казались все теми же, теми же должны оставаться и чувства.