Товарищи уехали вперед, покрикивания передового ямщика смолкли, кругом нас тихо стоял лесок, весь желтый, приготовившийся к зиме, а из-за его вершин выглядывали верхушки скал, на которых угасали последние лучи дня.
После этого с версту мы проехали молча. Лучи на камнях угасали, в ущельях залегали густые сумерки, насыщенные туманами, которые в Сибири называют красивым словом «мороки». В воздухе быстро свежело. Шаг лошади гулко раздавался по перелескам.
Через полчаса стало уже совсем темно. Вверху угасали еще в синем небе последние отблески заката, но в затененной ленской долине стояла тьма… Вдруг мой спутник издал легкий гортанный крик удивления и вскочил сзади на круп моей лошади.
Впрочем, скоро беспокойные огоньки в его глазах, освещавшие эту глубоко скрытую и таинственную глубину омраченной человеческой души, угасли. Он стал распоряжаться закипавшим чайником… Только лицо его стало несколько бледнее, и губы все как бы жевали что-то…
— Ну, ин, видно, так, — равнодушно подтверждали ямщики. Некоторое время они следили за поворачивавшимися огнями парохода, как бы обсуждая, что принесет им с собою эта редкая еще на Лене новинка: облегчение суровой доли и освобождение или окончательную гибель… Оба огня на кожухах исчезли, и только три звездочки на мачтах двигались еще некоторое время в черной тени высоких береговых гор… Потом и они угасли… Над Леной лежала непроницаемая ночь, молчаливая и таинственная…
Я вас любил: любовь ещё, быть может, В душе моей угасла не совсем; Но пусть она вас больше не тревожит; Я не хочу печалить вас ничем. Я вас любил безмолвно, безнадежно, То робостью, то ревностью томим; Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам Бог любимой быть другим.
И долго, долго слушал я; И мнилось, звучная струя Сливала тихий ропот свой С словами рыбки золотой. Тут я забылся. Божий свет В глазах угас. Безумный бред Бессилью тела уступил…
Штольц сказал про него, что он апатичен, что ничто его не занимает, что все угасло в нем… Вот ей и захотелось посмотреть, все ли угасло, и она пела, пела… как никогда…