Я с нетерпением ждал у окна, что вся компания, мокрая и весело возбужденная, сейчас пробежит через сад в нашу квартиру. Но — прошло минут двадцать, лодка должна бы уже давно причалить к невидному из-за ограды берегу, а все никто не появлялся. Оказалось, что сестра уже дома, но одна, переодевается на женской половине.
— Нет… Ну да, конечно, это было прямо ужасно. Дождь, град, у нас один только зонтик… Мальчики сняли с себя тужурки и покрыли нас. Сами в одних рубашках… Потом этот гром… И… они такие мокрые…
Пройдя половину аллеи, я вдруг остановился, удивленный. На скамье, весь мокрый, сидел Дробыш. Мокрая рубаха липла к его телу. Его тужурка вместе с тужуркой Фроима валялась тут же на скамье, а сам Фроим лежал ничком в мокрой траве.
Однажды он шел к ней таким образом в зимнее утро (посыльный был у него накануне вечером и не застал). С ним шла его дочь, которую хотелось ему проводить в гимназию, это было по дороге. Валил крупный мокрый снег.
И лошади, равномерно покачивающие под глянцевитыми дугами мокрыми головами, и покрытые рогожками извозчики, шлепавшие в огромных сапогах подле возов, и дома улицы, казавшиеся в тумане очень высокими, все было мне особенно мило и значительно.
Оба мальчугана давно успели привыкнуть к этим закоптелым, плачущим от сырости стенам, и к мокрым отрепкам, сушившимся на протянутой через комнату веревке, и к этому ужасному запаху керосинового чада, детского грязного белья и крыс — настоящему запаху нищеты.
Суть не в фокусе преображения предметов, не в жесте слов, а в том самом уловлении, в котором если видишь ночью во сне кисель, то утром встанешь с мокрыми сладкими губами от его сока…