Неточные совпадения
На моей родине, в Волынской губернии, в той ее части,
где холмистые отроги Карпатских гор переходят постепенно в болотистые равнины Полесья,
есть небольшое местечко, которое я назову Хлебно.
Так же вот жилось в родных Лозищах и некоему Осипу Лозинскому, то
есть жилось, правду сказать, неважно. Земли
было мало, аренда тяжелая, хозяйство беднело.
Был он уже женат, но детей у него еще не
было, и не раз он думал о том, что когда
будут дети, то им придется так же плохо, а то и похуже. «Пока человек еще молод, — говаривал он, — а за спиной еще не пищит детвора, тут-то и поискать человеку,
где это затерялась его доля».
Так и вышло. Поговоривши с немцем, кабатчик принес четыре кружки с пивом (четвертую для себя) и стал разговаривать. Обругал лозищан дураками и объяснил, что они сами виноваты. — «Надо
было зайти за угол,
где над дверью написано: «Billetenkasse». Billeten — это и дураку понятно, что значит билет, a Kasse так касса и
есть. А вы лезете, как стадо в городьбу, не умея отворить калитки».
Старик умер, когда Матвей еще
был ребенком; но ему вспоминались какие-то смутные рассказы деда о старине, о войнах, о Запорожьи, где-то в степях на Днепре…
— А! Как мне не плакать… Еду одна на чужую сторону. На родине умерла мать, на корабле отец, а в Америке где-то
есть братья, да
где они, — я и не знаю… Подумайте сами, какая моя доля!
Лозинский постоял, посмотрел и не сказал ей ничего. Он не любил говорить на ветер, да и его доля
была тоже темна. А только с этих пор,
где бы он ни стоял,
где бы он ни сидел, что бы ни делал, а все думал об этой девушке и следил за нею глазами.
Он ждал, что она
будет сидеть тут где-то со своим узелком.
— А что, — сказал Дыма с торжествующим видом. — Не говорил я? Вот ведь какой это народ хороший!
Где нужно его, тут он и
есть. Здравствуйте, господин еврей, не знаю, как вас назвать.
А на душе пробегали такие же смутные мысли о том, что
было там, на далекой родине, и что
будет впереди, за океаном,
где придется искать нового счастья…
Ищи его теперь, этого счастья, в этом пекле,
где люди летят куда-то, как бешеные, по земле и под землей и даже, — прости им, господи, — по воздуху…
где все кажется не таким, как наше,
где не различишь человека, какого он может
быть звания,
где не схватишь ни слова в человеческой речи,
где за крещеным человеком бегают мальчишки так, как в нашей стороне бегали бы разве за турком…
И должно
быть, около каждого дома — садик, а на краю села у выезда — корчма с приветливым американским жидом,
где по вечерам гудит бас, тонко подпевает скрипка и слышен в весенние теплые вечера топот и песни до ранней зари, — как
было когда-то в старые годы в Лозищах.
Он протирал глаза и не мог вспомнить,
где он. В комнате
было темно, но кто-то ходил, кто-то топал, кто-то сопел и кто-то стоял над самой его постелью.
Матвей попробовал вернуться. Он еще не понимал хорошенько, что такое с ним случилось, но сердце у него застучало в груди, а потом начало как будто падать. Улица, на которой он стоял,
была точь-в-точь такая, как и та,
где был дом старой барыни. Только занавески в окнах
были опущены на правой стороне, а тени от домов тянулись на левой. Он прошел квартал, постоял у другого угла, оглянулся, вернулся опять и начал тихо удаляться, все оглядываясь, точно его тянуло к месту или на ногах у него
были пудовые гири.
И все здесь
было незнакомо, все не наше. Кое-где в садах стояла странная зелень, что-то вилось по тычинкам, связанным дугами, — и, приглядевшись, Матвей увидел кисти винограда…
Несколько человек следили за этой работой. Может
быть, они пробовали машину, а может
быть, обрабатывали поле, но только ни один не
был похож на нашего пахаря. Матвей пошел от них в другую сторону,
где сквозь зелень блеснула вода…
Он жадно наклонился к ней, но вода
была соленая… Это уже
было взморье, — два-три паруса виднелись между берегом и островом. А там,
где остров кончался, — над линией воды тянулся чуть видный дымок парохода. Матвей упал на землю, на береговом откосе, на самом краю американской земли, и жадными, воспаленными, сухими глазами смотрел туда,
где за морем осталась вся его жизнь. А дымок парохода тихонько таял, таял и, наконец, исчез…
Половина его
была темная, и Матвею показалось, что это какой-нибудь сарай,
где можно свернуться и заснуть до утра.
Только плескалась струйка воды, да где-то вскрикивала в клетке ночная птица, да в кустах шевелилось что-то белое и порой человек бормотал во сне что-то печальное и сердитое, может
быть, молитву, или жалобы, или проклятия.
Когда толпа остановилась, когда он понял, что более уже ничего не
будет, да и
быть более уже нечему, кроме самого плохого, когда, наконец, он увидел Гопкинса лежащим на том месте,
где он упал, с белым, как у трупа, лицом и закрытыми глазами, он остановился, дико озираясь вокруг и чувствуя, что его в этом городе настигнет, наконец, настоящая погибель.
Через площадь они пробежали вместе с другими, потом вбежали в переулок, потом спустились в какой-то подвал,
где было еще с десяток беглецов, частью мрачных, частью, по-видимому, довольных сегодняшним днем.
Матвей глядел на все это со смешанным чувством: чем-то родственным веяло на него от этого простора,
где как будто еще только закипала первая борьба человека с природой, и ему становилось грустно: так же вот где-нибудь живут теперь Осип и Катерина, а он… что
будет с ним в неведомом месте после всего, что он наделал?
Еще через неделю Нилов сказал ему, что они отправятся вместе в Дэбльтоун,
где он, Нилов,
будет читать лекцию.
Уехать… туда… назад…
где его родина,
где теперь Нилов со своими вечными исканиями!.. Нет, этого не
будет: все порвано, многое умерло и не оживет вновь, а в Лозищах, в его хате живут чужие. А тут у него
будут дети, а дети детей уже забудут даже родной язык, как та женщина в Дэбльтоуне…
Неточные совпадения
Мои богини! что вы?
где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно
буду я зевать // И о
былом воспоминать?
Деревня,
где скучал Евгений, //
Была прелестный уголок; // Там друг невинных наслаждений // Благословить бы небо мог. // Господский дом уединенный, // Горой от ветров огражденный, // Стоял над речкою. Вдали // Пред ним пестрели и цвели // Луга и нивы золотые, // Мелькали сёлы; здесь и там // Стада бродили по лугам, // И сени расширял густые // Огромный, запущенный сад, // Приют задумчивых дриад.
Он в том покое поселился, //
Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё
было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево?
где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни
было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там,
где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
И так они старели оба. // И отворились наконец // Перед супругом двери гроба, // И новый он приял венец. // Он умер в час перед обедом, // Оплаканный своим соседом, // Детьми и верною женой // Чистосердечней, чем иной. // Он
был простой и добрый барин, // И там,
где прах его лежит, // Надгробный памятник гласит: // Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, // Господний раб и бригадир, // Под камнем сим вкушает мир.